Сегодня в России термин «интеллигенция» зачастую используют для обозначения культурного слоя, в целом. Однако, по мнению многих столпов российской интеллигенции, таких, например, как П. Б. Струве или Д. С. Мережковский, ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь, ни Толстой, ни Достоевский, ни многие другие ключевые фигуры русской культуры 19-го века, вопреки сложившимся нынче стереотипам, отнюдь не были интеллигентами. Согласно бытовавшим в начале 20-го века представлениям не были интеллигентами ни славянофилы, ни Леонтьев, ни Данилевский, ни религиозные философы первой половины 20-го века — Розанов, Булгаков, Флоренский, ни те же Блок и Ахматова. И даже такой кумир интеллигенции как Владимир Соловьев, по мнению упомянутых выше весьма авторитетных экспертов, не принадлежит к интеллигенции. Неоднократно поминавшийся в этой работе Лев Гумилев, с которым автору доводилось обсуждать этот вопрос, назови его кто-либо интеллигентом, и вовсе почел бы за оскорбление. В чем же тут дело?
Известный русский публицист и социальный мыслитель первой половины 20-го века Г.П. Федотов, который много и, пожалуй, как никто другой тонко и глубоко высказывался по поводу русской интеллигенции, считал, что таковая рождена в Петровской реформе и была побочным продуктом гниения русского дворянства, а её призвание нести в массы готовую западную культуру в противоречие с переживаниями народом традиционной русской культуры, имеющей, в частности, византийские корни. Существо феномена интеллигенции Федотов определил так: «Русская интеллигенция есть группа, движение и традиция, объединяемая идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей». При этом одни идеи, замечает Федотов, коренятся в глубине народного самосознания, оформляют могучие инстинкты, дремлющие в массах, другие имеют автономное бытие приходят с книгой как готовый товар, лишены органического роста, цветения и плода, и проявляют лишь разрушительную энергию. Формируемая из подобных идей догматика не способна развиваться. И потому, как правило, гибнет насильственно вытесняемая новой системой догм. Вот этот-то последний тип идей и присущ интеллигенции. Беспочвенность же, добросовестно разъясняет далее Федотов, «есть отрыв: от быта, от национальной культуры, от национальной религии, от государства, от класса, от всех органически выросших социальных и духовных образований».
Емкости и афористичности Федотовских определений остается только позавидовать, он владел изысканнейшим литературным слогом. Что же касается существа дела, принимая полностью тезис о беспочвенности и рассуждения о характере интеллигентской идейности, я, однако, не соглашусь с тем, что интеллигенция прямо порождена петровскими реформами, хотя таковые и имели для её судеб важное значение. Западничество русского культурного слоя от Петра это не причина возникновения интеллигенции, а всего лишь источник культурных форм и идей, которые принято связывать с интеллигенцией, и подсказка для интеллигентской идеологической платформы. А возникает интеллигенция только в 19-м веке. Впрочем, своих предтеч она, действительно, имеет уже в середине века 18-го века в лице участников знаменитого кружка В. Н. Татищева. А такие деятели российского Просвещения конца 18-го века как Новиков, Фонвизин, Радищев уже вполне интеллигенты. Но как особая этносоциальная группа интеллигенция в России появляется именно в 30-ые годы 19-го века. Олицетворением же выходящей на историческую сцену новой силы должен быть признан, конечно, П. Я. Чаадаев.
Интеллигенция – это, прежде всего, мирочувствование, которое возникает, как уже сказано, в известный момент всякого локального культурогенеза в связи с определенными эндогенными переменами в сознании. Останавливаться на этом здесь не буду, данной проблеме посвящены моя работа «Этногенез и мозг» и трактат «Культурогенез и законы реальной истории». Здесь для нас важно, что подобные перемены в сознании части русского культурного слоя произошли в первой половине 19-го века. Примечательно, что 30-ые годы в русском дворянстве пробуждается глубокая этносоциальная рефлексия, возникает неподдельный интерес к национальной культуре, происходит, своего рода, духовное «возвращению на родину» после вековых скитаний «по Европам». И, одновременно, зарождается интеллигенция, если ещё не с презрением и отвращением, то, по крайне мере, с большим скепсисом взирающая на все национальное, причем не стихийно, как это было свойственно части дворянства 18-го века, а вполне осознанно, осмысленно и убеждённо. Причем 1825 год был не причиной её оппозиции монархии, но лишь поводом.
Не будь западнического поворота в русской политике 18-го века, интеллигенция нашла бы себе иную почву, чтобы отрицать традицию и противопоставить себя государству. Петровское западничество было отчасти прагматическим, отчасти инфантильным, но оно, при всех дефектах, было позитивной программой модернизации страны, прежде всего в сфере техники и государственного строительства, оно не ставило целью уничтожать на корню «свое», русское как ущербное и не полноценное. Усваивая европейские культурные стереотипы, дворянство отнюдь не стремилось оторвать народ от корней и отнять у него вековую культуру. Более того, оно использовало европейскость в качестве сословного забора в целях отгородиться от низших классов. Для интеллигенции же западничество всегда было именно формой отрицания.
Собственно, и сам Федотов признавал, что уже в 40-х годах завершается западничество интеллигенции сколь-нибудь творческое и положительное. В дальнейшем оно уже только бесплодное, косное твержение задов. Но и идейность 40-х – не более чем эссенция абстрактной веры. Скудность рационализирующегося ума не позволяла первой генерации российских интеллигентов воспринять ничего, кроме примитивного плоско-рассудочного европейского прогрессизма. К тому же у Запада брались не столько привычка творчески мыслить, сколько догматы и символы.
В середине 19-го века внутри нарождающейся интеллигенции уже начинают обособляться отдельные группы, сторонники конкурирующих мировоззренческих доктрин и политических партий — либералы, социалисты, анархисты. Однако нас интересуют не специфические особенности этих интеллигентских групп, но как раз то общее, что присуще им всем. Впрочем, такое общее выделить будет не возможно в связи с тем, что в русской истории было две разные интеллигенции. А именно собственно русская и этнохимерная. Собственно русская интеллигенция на авансцене русской истории находилась лишь до конца 19-го века. Знаменитые гегельянские кружки и «полупозитивизм» в русской мысли, так называемые «западники», спорившие со славянофилами, идеалисты 40-х, реалисты 50-х, нигилисты 60-х, народники 70-х, отчасти и марксисты 90-х – этапы её духовной и политической эволюции. В идейно-политической сфере её представляют такие фигуры как Одоевский, Герцен, Станкевич, Грановский, Белинский, Чичерин, Бакунин, Кропоткин, Ткачев, Чернышевский, Писарев, Добролюбов, Кавелин, Лавров, Михайловский. Позже уже в конце века, в начале следующего — Плеханов, Бердяев, Милюков, Струве. В художественной сфере наиболее яркие имена — Брюсов, Набоков, Бальмонт, Мережковский, Северянин, Цветаева, Маяковский, Кандинский, Фальк, Татлин, Бенуа, Бакст.
Здесь выделялись две группы. Одну условно определим как академическую, она состояла из профессуры, редакторов журналов, публицистов и прочего рода респектабельных интеллектуалов, другая — практики — те, кто вел революционную борьбу. Первая группа, за редким исключением, занималась, как справедливо заметил Федотов, «твержением задов» европейской социальной мысли. Более интересна вторая группа, к которой принадлежали знаменитые народники и народовольцы. Их идейность, по замечанию Федотова, была особым видом рационализма, этически окрашенным, что являлось следствием влияния русского православия. Им была свойственна религиозная вера в человека, в социальный прогресс и всеобщее счастье, которое связывалось с социализмом. Отсюда, де их подвиг аскетизма, отречения от земных радостей, терпенье и всепрощающая любовь к народу: «Вы жертвою пали в борьбе роковой, в любви безответной к народу…»
Однако, признавая справедливость Федотовских оценок, нужно понимать глубинные источники поведения народников, их самоотречения и природу их «любви к народу». Отнюдь не только в христианстве и корни их социалистических увлечений. Фанатичность и жертвенность присущи части интеллектуально рафинированных субъектов во всех культурах именно в периоды культурогенетических надломов и отражают, характерную для надломов психическую интенцию к саморазрушению и в пределе к смерти. Таковая интенция связана с ослаблением структурных связей психики человека при адаптации к понижению в период надлома индивидуального уровня психической энергии, и проявляется в своего рода психическом садомазохизме. Вот, этот-то интеллектуальный садомазохизм и имеет некий метафизический мистический оттенок, и придает интеллигентской идейности религиозные черты. А, кроме того, здесь сказывается компенсаторная квазипассионарность витаукта, благодаря которой интеллигенты периода надлома способны на выработку абстрактных идеалов и демонстрируют временами известную одержимость при их достижении.
У народников как раз и видим характерный для периода надлома болезненный конфликт с миром и собой, следствие негативации сознания. Духовный разрыв не только с властью, но со всем сущим. Их жертвенность похожа на эндуру «чистых» – средневековых сектантов-антисистемников – катаров или ересиархов европейской Реформации. Это своего рода плевок в сторону сущего и, что ещё более важно, в сторону его Творца. Сам Федотов обращает внимание на слова в письме из заключения одного из лидеров народовольцев террориста Михайлова о «радостном ожидании казни». Своеобразная негативная гордыня. Презирая жизнь, данную человеку Богом, такой гордец превозносится в собственных глазах.
Служение народу, который народники и народовольцы совершенно не знали и никогда не пытались познать, у них было весьма специфическое. Народ всегда оставался лишь пассивным объектом их социальной активности, удобным для специфического самовыражения. В их «любви» к несчастному, по их мнению, народу отражалась нелюбовь ко всему миру, их окружавшему. И отнюдь не случайно в 81-м году, когда им удалось покушение на Александра II, по выражению Федотова, «бродячие апостолы становятся политическими убийцами». Этот «срыв эсхатологизма» стал одновременно и концом революционизма русской интеллигенции. Уже в 80-х годах, «после годов террора, увидев кровь и ужаснувшись её бессмысленности», она теряет инициативу в революционном предприятии, уступая её интеллигенции этнохимерной.
В ту пору дворянская интеллигенция уже была заметно разбавлена выходцами из мещанства и поповичами, и её культурно-образовательный уровень, некогда элитарный, заметно снизился, а с вливанием в этот слой местечкового еврейства упал ещё ниже. Русские умы, в частности, Достоевский уничижительно именовали новое племя «образованщиной». Свое духовное происхождении эта часть интеллигенции ведет от нигилистов 60-х и той части народников — носителей негативного сознания, которые презирали равно дворянскую и народную культуру, этносоциальных маргиналов, стоявших вне сословий и классов. Отсюда их знаменитый нигилизм, открытый цинизм, асоциальность и революционизм. Не даром они шли не просто «в народ», но к раскольникам — староверам, по наивности полагая найти в них соучастников в своей революции. Но как только стало понятно, что народ, тем более, глубоко православные староверы союзниками в деле разрушения традиционной исторической России им не будут, они очень скоро остыли к нему — но не к идее революции. Коли революция и «свобода» оказались не нужны народу, они готовы были навязать ему таковые против его воли, силой. Ни о какой «любви к народу», ни о какой жертвенности здесь уже говорить не приходится. Подлинная любовь и жертвенность не могут быть минутными и корыстными.
В результате слияния этой части русского культурного класса и ассимилированной еврейской и польской молодежи, притекавшей в крупные российские города из польских и западнорусских местечек, как раз и возникает этнохимерная этнофобская интеллигенция. По словам Федотова, объединяло эти две группы общее революционное дело, направленное против русского государства, пламенная беспочвенность и эсхатологический профетизм.
Со своей стороны замечу, для русских эсхатологизм, революционизм, профетизм — то есть пророческий характер революционизма, претензия вещать истины и являть образцы, беспочвенность как форма отвлечённой рассудочности — это были болезни духа, неизбежные в переходный период надлома русского этногенеза и культурогенеза, которые в студенческой среде к тому же резонировали с «надломом» возрастным. Для ассимилированного же еврейства, отринувшего собственно еврейскую культуру, утрачивавшего свои этнокультурные признаки, это были конституциональные свойства, типичные для этнохимерной этнофобии. Самодержавие и православный монарх в их сознании воплощали собой всю русскую жизнь, весь ненавистный им русский мир. Здесь не отрыв от почвы, здесь ненависть к почве как таковой. А революция есть апофеоз беспочвенности. По выражению того же Федотова: ненависть еврейства к православной России не смягчается никакими бытовыми традициями. И не случайно оно тяготеет к радикальному марксизму и мировой революции. Не случайно вслед за правительством и монархией объектом его вражды становилась уже сама Россия. То есть русское государство и русский народ.
Эта новая этнохимерная и этнофобская антисистемная интеллигенция лишь внешне наследует русской, но, по сути, является радикальной мутацией. Заметно отличаются и её идеологические и политические цели и приоритеты. Она ищет не возможности принести жертвы ради счастья народа, она ищет – власти! Власти для последующего тотального разрушения исторической русской России. Именно так нужно понимать ульяновское: «мы пойдем другим путем». Хотя Ленин и Троцкий стремились установить своё родство с той русской интеллигенцией, которая впервые подняла знамя социализма и выступила против самодержавия, но «Вы жертвою пали в борьбе роковой, в любви безответной к народу» – это уже не о таких прагматиках как они. Здесь этизация уже лишнее. Ленин и Троцкий, напротив, прямо провозглашают имморализм – для революции все средства хороши. Можно, к примеру, в мировой войне выступить на стороне врага, даже взять у него деньги на борьбу против «своих». Предательство не грех, ничего не грех в этом мире. Потому что грех это выдумки попов.
Совершенно по-разному относились эти две интеллигенции и к социализму. Русскую интеллигенцию социализм интересовал не столько с практической стороны, сколько, как квазирелигиозный идеал, имевший в виду устроение на Земле царствия не Божьего, но человеческого, где бы человек, по словам философа, стал хозяином рая, из которого никто не смел бы изгнать его за грехи. Для этнохимерной же интеллигенции – социализм был практической антитезой русскому христианскому миру и удобным способом контроля над массами.
Марксизм был последним пунктом, где соприкоснулись русская и этнохимерная. интеллигенция. Но интерес к марксизму был у них разного свойства. Для русской интеллигенции – Плеханова, Бердяева, Струве марксизмом был по большей части интеллектуальным увлечением. Марксизм интересовал их в части критики капитализма, а к большевизму, возникшему на базе марксистского революционизма, они и вовсе остались равнодушны. Марксизм уже в силу своего культурологического примитивизма не мог надолго овладеть умами русских интеллектуалов, хорошо образованных и изощренных. Русский умы переболели им словно ноябрьским насморком, и излечило их даже не поражение революции 1905 г., но само время.
Этнофобов же Ленина, Троцкого и подобных, опиравшихся на этнохимерную интеллигенцию, в марксизме интересовал в первую очередь именно его разрушительный в отношении традиционных национальных культур импульс, его радикальный революционизм, который и являлся подлинной сутью марксизма. Большевизм же, по словам Федотова, стал преодолением русской интеллигентности на путях революционизма. Это было дело уже полуинтеллигенции, той самой образованщины. Здесь этнохимерная интеллигенция смыкается уже не с русским культурным классом, но с маргинальным элементом.
Не случайно после революции 1905 г. пути этнохимерной и русской интеллигенции окончательно разошлись. Первая в обеих революциях 17-го года выступила разными своими отрядами вдохновляющей и руководящей силой, вторая после 1905 г. отходит от революционизма, глубоко рефлексирует и в 17-м лишь частично поддерживает Февраль. Уже с конца 19-го века русская интеллигенция мучительно ищет почву и почвой для её оседания становится, в частности, наука – естествознание, история, филология. А также позитивная общественная деятельность. Как выразился Федотов, революционная лава остывала в земском трудовом народничестве. Русская интеллигенция становится частью той этносоциальной группы, которую мы определяем как национальный культурный класс. Лишь некоторые вполне формальные признаки могли сближать её с этнохимерной интеллигенцией. Возвращалась она и в церковь. Ведь, её вековое миросозерцание, основанное на позитивизме, рухнуло. Но октябрь 17-го похоронил надежды русской интеллигенции на плодотворное историческое бытиё и творчество — в Красном терроре она была почти полностью истреблена.
Для сознания этнохимерной интеллигенции революционизм, как уже замечено, был не болезнью, но выражением её глубинной природы. За революционным отрицанием самодержавия здесь крылась глубинная русофобия. Если русский культурный класс, имевший чувство национальной ответственности, беспокоило вырождение дворянской монархии и подверженной влиянию масонства бюрократии, и он искал пути исправить положение, то этнохимерная интеллигенция, напротив, злорадствовала по поводу вырождения аристократии и ослабления власти, и мечтала её сокрушить. При этом революция, по словам того же Федотова, убитая Достоевским в идее, оправдывалась политической необходимостью. Но таковой оправдываются только политические реформы, равно как хозяйственная необходимость оправдывает реформы хозяйственные, а социальная – социальные. Эти–то реформы и шли в России с 60-х годов 19-го века. В начале 20-го они были ускорены. Цель же революции и этнохимерной антисистемной интеллигенции в революции — полное уничтожение исторической России, прерывание её органического развития. В ней этнофобии удается сорвать с исторической почвы народные массы, подорвать их веру не только в царя, но и в Бога, подорвать самое важное — нравственные устои народа.
Дальше я буду говорить именно об этой этнохимерной интеллигенции. Именно к ней в полной мере относятся слова Федотова о беспочвенности. Хотя и русской интеллигенции она в известной мере свойственна. Однако никакого открытия Федотов тут не сделал. Беспочвенность интеллигенции самоочевидна, на нее указывали ещё славянофилы. Да и сама интеллигенция свою беспочвенность всегда за явной очевидностью признавала. Ещё за двадцать лет до выхода Федотовской статьи «Трагедия интеллигенции», а именно в 1905 г., один из столпов этнохимерной интеллигенции, упомянутый выше Лев Шварцман-Шестов, очередную свою работу так и назвал: «Апофеоз беспочвенности». Кстати, выше цитировались строки именно из этой его работы. Понятие беспочвенности Шестов использует не в узком смысле, он говорит о беспочвенности онтологической и гносеологической — беспочвенности в процессе познания человеком мира, беспочвенности, отрицающей закон, логику, здравый смысл, любые аксиомы и установления, абсолюты и традицию как таковые. И, хотя тогдашняя российская интеллигенция в массе своей сделала вид, что откровения Шестова чересчур утрируют реальную картину, но про себя все понимали, что Шестов ничего не преувеличил, он просто не боится самообнажения, эдакого духовного эксгибиционизма. Кстати эксгибиционизм — потребность в публичном телесном самообнажении — одна из форм парафилии. Духовный или, точнее, душевный эксгибиционизм феномен того же порядка. Не случайно, подсмотрев у писателей и поэтов, в том числе русских, эту исповедальную манеру, Фрейд положил её в основу психоаналитического метода.
В качестве адвоката интеллигенции в связи с уличением её в беспочвенности, выступил и другой интеллигентский идол той поры — Д.С. Мережковский, популярный в интеллигентской среде поэт-символист, искусствовед и философ. Дабы оправдать беспочвенность интеллигенции, Мережковский применил наступательную тактику. В статье «Грядущий хам» он использовал расхожий прием, описываемый известной поговоркой: «с больной головы на здоровую» — объявил беспочвенным весь русский народ, а беспочвенность «глубочайшей особенностью русского духа», стремясь реабилитировать этим саму категорию беспочвенности.
Что касается идейности задач, которая, по Федотову, заменяет интеллигенции религию, беря от нее «догмат и святость», то есть «идейности», в смысле фанатической приверженности некоей idee fixe, она также присуща в первую очередь этнохимерной интеллигенции. Для подобного рода идейности, действительно, свойственны абстрактность и отвлеченность. Здесь идея и идеализм противопоставляются реальности, сущему и, прежде всего, почве, то есть традиции. Причем подобная идейность этнохимерной этнофобской антисистемной интеллигенции кроется опять же в самом её мирочувствовании. Потому убеждать её в ошибочности её догматизма на рассудочном уровне бессмысленно. «Отвлеченный идеализм» признавали за интеллигенцией и упомянутый Мережковский, и другие интеллигентские авторы. Но более-менее глубоко и раньше других его проанализировали такие видные интеллигенты начала века, как П. Б. Струве и С. Л. Франк. После неудавшейся революции 1905-1907 г.г., в которой западная русофобия, среди прочего, цинично разыгрывала карту увлеченной идеями социализма русской интеллигенции, последняя, как уже отмечалось, энергично занялась самокопанием.
Данный феномен называют иногда «веховством» — лучшие интеллигентские авторы в ту пору участвовали в знаменитом сборнике «Вехи». В частности, Струве в 1909 г. написал статью «Интеллигенция и революция», а Франк тогда же — «Этика нигилизма». В них от интеллигентского самолюбования Мережковского, а Мережковский писал своего «Грядущего хама» еще в разгар революции — в 1906 г., не осталось и следа. Среди прочего, Струве и Франк совершенно справедливо возражают попыткам приписывать интеллигенции религиозность. Такие попытки объявить известный интеллигентский радикализм и фанатизм, повальное увлечение социал-революционизмом некоей особой религиозностью, действительно, предпринимались многими интеллигентскими авторами. Однако речь здесь можно вести лишь о квазирелигиозности. Там, где начинается интеллигентность, там заканчивается подлинная, положительная религиозность и, наоборот, там, где еще сохраняется глубинная религиозность, хотя бы даже без внешних культурных атрибутов, интеллигентность не может рассчитывать утвердиться. В частности, поэтому Пушкин и Достоевский и не принадлежат интеллигенции, и даже Толстой не воспринимался российской интеллигенцией начала века вполне «своим».
Здесь замечу, беспочвенность интеллигенции и её нерелигиозность — вещи взаимосвязанные. Истинная религиозность не бывает абстрактной — притом, что христианство выступает универсальной верой, религиозность всегда конкретна, именно национально-конкретна, почвенна. Метафизическая связь человека с Богом осуществляется не только через ту сферу сознания, которая определяет индивидуальное я субъекта, но и ту, в которой дано соборное начало. Свидетельством этому и то обстоятельство, что сама церковь изначально возникает именно как форма духовного единения людей, то есть, как выражение соборной веры. И недаром в арсенале этнофобии в ее борьбе с природным национальным миром важное место занимает экуменизм — доктрина некоей мировой безнациональной религии. Так вот, Струве в своей упомянутой статье со знанием дела говорит об «безрелигиозном отщепенчестве» интеллигенции: «Идейной формой русской интеллигенции является её отщепенство, её отчуждение от государства и враждебность к нему», причем, «Для интеллигентского отщепенства характерны не только его противогосударственный характер, но его безрелигиозность». «Легковерие без веры, борьба без творчества, фанатизм без энтузиазма, нетерпимость без благоговения — словом, тут была и есть налицо вся форма религиозности без ее содержания. Это противоречие, конечно, свойственно по существу всякому окрашенному материализмом и позитивизмом радикализму». «В безрелигиозном отщепенстве от государства русской интеллигенции — ключ к пониманию пережитой и переживаемой нами революции».
Впрочем, и Струве, и Франк также не открывали ничего принципиально нового в феномене интеллигенции. Атеизм, точнее антитеизм — богоборчество этнохимерной интеллигенции и её фанатичный догматический идеализм были очевидны многим. Тот же Мережковский, например, в «Грядущем хаме» интеллигентский воинствующий атеизм пытается, как у него это водится, представить даже достоинством: «Иногда кажется, что самый атеизм русской интеллигенции — какой-то особенный, мистический атеизм. Тут у неё такое же, как у Бакунина, отрицание религии, переходящее в религию отрицания…»
Мережковского, кстати, причисляют к деятелям религиозно-философского ренессанса начала 20-го века. Однако, о нём и ряде других персонажей этого ренессанса — Бердяеве, Франке точнее было бы говорить, как о квазирелигиозных мыслителях. В сущности, они были, своего рода, посланниками наступающего позитивистского рацио в стан религиозного миросознания с целью изучения противника. Но, обнаружив полное превосходство этого противника по всем статьям, сделались перебежчиками. И лишь немногие, такие как С. Н. Булгаков смогли, в конечном итоге, перейти из разряда двойных агентов в христианский лагерь полностью и по-настоящему.
Понять феномен квазирелигиозности интеллигенции на рубеже 19-го — 20-го веков, которую иногда называли «социалистической религиозностью», помогает тот факт, что во второй половине 20-го века эта особенность интеллигенции как-то незаметно исчезла, ушла. А дело в том, что, если беспочвенность является конституциональным свойством интеллигентского сознания, то фанатичность и некоторая одержимость, действительно, имеющие внешние черты сходства с подлинной религиозностью, свойства преходящие. Как уже замечено выше, они присущи людям Гумилевской фазы надлома. С завершением же переходного периода локального культурогенеза и оформлением нового типа сознания они постепенно сходят с исторической сцены.
Впрочем, само понятие религиозности многие мыслители трактовали несколько расширительно. С.Н. Булгаков, например, утверждал, что нерелигиозных людей нет вовсе, а есть лишь благочестивые и нечестивые. Что ж, если под религиозностью понимать признание существования некоего абсолюта, безотносительно положительного или отрицательного, и определенность им сознания, то с этим не приходится спорить. Ведь ад, пустота, ничто, небытие, вакуум — эти категории вполне могут быть приняты, как отрицательные метафизические абсолюты. В этом случае относительно, по крайней мере, части интеллигенции, тех, кого мы называем здесь антисистемниками, вполне можно говорить, что они религиозны, но именно отрицательно религиозны. И их подсознательная ненависть, и стремление к разрушению природного, Божьего, национального мира, носит вполне метафизический и религиозный характер.
Кстати, в упомянутой статье Струве примечательны следующие слова: «В облике интеллигенции как идейно-политической силы в русском историческом развитии можно различать постоянный элемент, как бы твердую форму, и элемент более изменчивый, текучий — содержание». Идейной формой интеллигенции Струве совершенно справедливо называет её отщепенство, её отчуждение от государства и враждебность к нему. А вот содержание действительно может быть разное. Например, в романо-германской культуре содержание интеллигентского «облика» составляла борьба за утверждение истины — Бруно, Ванини и т.д. В России в начале 20-го века это борьба за некое «освобождение», якобы народное благо, которое называли социализмом — народовольцы, марксисты и прочие революционеры. В конце же века на место социалистических ценностей интеллигенцией выдвигаются импортируемые опять же с Запада неолиберальные ценности, называемые для благозвучности демократическими. Коммунистические догматы отжили своё, и на их место антисистемная этнофобия внедрила новые антисистемные догмы – неолиберальные.
Однако, примечательно, что истина упомянутых выше европейских интеллигентов всегда радикально-негативная, воинственно и бескомпромиссно отрицает доминирующую на тот момент европейской истории религиозную христианскую истину. И была, по сути, не целью, но лишь средством, подрывающим традиционное христианское мировоззрение и, следовательно, разрушающим христианский уклад Европы. Для российской этнофобской антисистемной интеллигенции социализм с его отрицанием социальной иерархии также был нужен, прежде всего, для подрыва и разрушения традиционного русского, органически сложившегося и органически развивающегося уклада жизни. Той жизни и того мира, в которой этнохимерная, по сути своей, интеллигенция всегда чувствовала себя чужой и лишней, и уж во всяком случае, ущемленной. А марксизм удачно придавал всему этому оттенок некоей научности, что важно для плоскорассудочного интеллигентского сознания. Папство же для европейских интеллигентов и православная монархия для российских справедливо полагались стержнем подлежащего уничтожению, традиционного, религиозного в своей сердцевине, мира и потому вызывало иррациональную ненависть.
Эту негативную интенцию интеллигентского сознания и мирочувствования подметил,
среди прочих, веховец Франк. В своей упомянутой выше статье, анализируя истоки моралистической интеллигентской риторики, интеллигентских рассуждений о несправедливостях самодержавия, порочности российского государства, уверений об её — интеллигенции заботах о судьбах народа и готовности на любые жертвы ради счастливого социалистического будущего народа, он пишет: «Морализм русской интеллигенции есть лишь выражение и отражение её нигилизма».
И ведь история подтвердила его правоту. Как только социализм, вопреки его изначальному нигилистическому разрушительному смыслу, усилиями природных наций России стал позитивной программой, как только под его эгидой началось созидание, пусть в сколь угодно извращенном виде, но созидание, социализм немедленно стал вызывать у этнофобской этнохимерной интеллигенции брезгливое отторжение.
Интеллигенция в этом созидающем мире не могла найти для себя достойного места. Её и обозвали-то презрительно — «прослойкой». Можно было бы сказать и по-другому, учитывая роль, которую отвела интеллигенции воцарившаяся партийно-бюрократическая верхушка, и которую интеллигенция безропотно согласилась выполнять. Она тайно злилась, завидовала и презирала новую советскую номенклатуру, состоявшую в значительной мере из малокультурных выходцев из социальных низов. А ещё более презирала совершенно чужой ей пресловутый народ — всех этих чумазых энтузиастов — строителей комсомольсков, турксибов и бамов, подвиги которых интеллигенция должна была воспевать, тот самый народ, ради которого грозилась в свое время помереть под звуки Интернационала. Когда же с помощью западной русофобии, преследовавшей свои корыстные цели, удалось сокрушить советскую систему, презирать народ этнохимерная интеллигенция стала уже не тайно, но явно. И с удивительной легкостью сменила социалистическую идею на новый, точнее старый и уже основательно подтухшим идеологический фантом – либерал-демократию.
Позже, в следующий за переходным период локального культурогенеза, когда утрачивается вызванная витауктом квазипассионарность, фанатичный интеллигентский радикализм и неистовость сходят на нет. Вульгарный позитивизм окончательно берет свое и интеллигенция утрачивает всякую нужду в замещении религии разного рода квазирелигиозными суррогатами, что свойственно эпохе надлома. К былым идейным догматам, равно как и к новомодным интеллигенция станет относиться без излишней педантичности, горячечного рвения, не говоря уже о «святости».
Часть интеллигенции маргинализируется, другая – постепенно избавляется от мессианских иллюзий и сливается с мещанством. Дети интеллигентов надлома превращаются в заурядных обывателей, отличающихся от прочих, разве что умением держать за столом нож для рыбы и складывать словеса в затейливые фразы. Здесь кстати было бы уместно продолжить приведенную выше цитату из статьи Франка: «Морализм русской интеллигенции есть лишь выражение и отражение её нигилизма. Правда, рассуждая строго логически, из нигилизма можно и должно вывести и в области морали только нигилизм же, т.е. аморализм… Если бытие лишено всякого внутреннего смысла, если субъективные человеческие желания суть единственный разумный критерий для практической ориентировки человека в мире, то с какой стати должен я признавать какие-либо обязанности, и не будет ли моим законным правом простое эгоистическое наслаждение жизнью…?»
Не это ли лихорадочное стремление к банальному наслаждению жизнью, к популярности, признанию, роскоши, словно в желании наверстать упущенное в период социалистического морализма, мы наблюдаем сегодня у приветствовавшей либеральную революцию нынешней интеллигенции – особенно «творческой», каковая с головой окунулась в манящую пороком суету буржуазной жизни, пытается неуклюже копировать западную респектабельность, мишуру западной буржуазности.
А вот, в чем Струве, Франк и другие веховцы проявили странную для столь тонких и изощренных мыслителей наивность и инфантильность, так это в своих призывах и упованиях на возможность интеллигенции измениться, «исправиться». «Интеллигенции, — пишет Струве, — необходимо пересмотреть все свое миросозерцание».
Увы, «пересмотреть» можно разве что декларации, лозунги, политические программы и проекты, но никак не миросозерцание. Вот это уже не в силах человеческих, это есть прерогатива одного Господа Бога. Создатель, впрочем, пойдет навстречу пожеланиям веховцев, но только, как уже сказано, в следующий после надлома период локального культурогенеза. Утратившая остатки пассионарности интеллигенция оставит от формулы «рационалистический утопизм» лишь некоторый рационализм. К утопиям же она охладеет. Избавится от социального прожектерства, идейного фанатизма, и большая её часть пополнит бодрые ряды аполитичной и вполне социально адаптированной мелкой буржуазии, то бишь презираемого ей некогда мещанства.
В заключение разговора об интеллигенции скажу ещё вот о чём. В трактате «Законы истории и локальный культурогенез» я показываю, что этнокультурные стереотипы — мышления и поведения, зависят от периода популяционного системогенеза — локального культурогенеза, то есть возраста народа, подобно тому, как от личного возраста зависит мышление и поведение человека. А возраст любого человека, как уже отмечалось, имеет помимо физического измерения ещё и этногенетическое – этногенетический возраст. Для любого народа как целого его этногенетический возраст отсчитывается от пассионарного толчка, запустившего данный этногенез, и выражается вполне конкретной величиной. Но этногенетический возраст отдельных индивидов и целых групп людей не обязательно строго совпадает с возрастом народа, хотя для большинства и приближен к нему. Индивидуальный этногенетический возраст на генетическом уровне определяется свойствами и особенностями ДНК и цитоплазмы оплодотворённой яйцеклетки — зиготы, в которых заключена наследственная информация, а на нейрофизиологическом уровне – индивидуально характерной кортикально-активационной структурой, состоянием механизма доминантогенеза, от которого зависит индивидуальный уровень пассионарности, и т.д. Подробнее об этом сказано в работе «Этногенез и мозг».
Так, вот, наряду с физическим возрастом этногенетический возраст во многом определяет стереотип мышления и поведения человека. Причем одному уровню пассионарности будет соответствовать разный стереотип поведения в первой и второй половине этногенеза и локального культурогенеза, так как для этих разных периодов характерны разные типы кортикально-активационных структур — доминант.
В первой половине этногенеза, на подъеме, пассионарии — это те, кто чуть старше по этногенетическому возрасту основной массы этноса, то есть поднялся на следующую ступеньку пассионарности, которая растет. В русском этногенезе, например таковы Сергий Радонежский и Дмитрий Донской, покоритель Сибири Ермак Тимофеевич и ученый Ломоносов. Им свойственны страстность и жертвенность. При том, именно у них уже и более рафинированный интеллект. Во второй же половине культурогенеза пассионарии это те, кто в этногенетическом плане моложе. В русском культурогенезе, например, Чкалов и Гагарин. Субпассионарии же, напротив, независимо от физического возраста в этногенетическом плане старички. Им хватает энергии для того, чтобы испытывать вожделение, но уже не хватает, чтобы удовлетворить его более-менее достойным образом, равно, как и для сколь-нибудь регулярного общественно-полезного производительного труда. Те из них, кому и ума досталось не очень, становятся бомжами, пьянчужками, хиппи, кто поумнее — мелкие жулики и аферисты, воришки, богема и т.д.
Так вот, интеллигенция более стара в этногенетическом плане, чем основная масса народа, то есть популяция, в целом. В первой половине культурогенеза такая «старшесть» — достоинство. Более этногенетически зрелые люди более рафинированные, но одновременно и более пассионарные. Другое дело, вторая часть локального культурогенеза. Здесь этногенетическая старшесть означает утрату пассионарности, а нередко сопровождается и разного рода патологиями. Начиная с периода надлома этногенетическая старение, как раз, и проявляется в негативации сознания, склонности интеллигенции к болезненной рефлексии, невротизме, гиперрационализме в мышлении и т.д. Опережающая по отношению к основной части этноса феминизация, так же проявления этногенетической старшести.
Разрывом в этногенетическом возрасте, среди прочего, определяется и извечное непонимание между интеллигенцией и народом. Хотя по мере этногенетического старения всего народа разница стирается. Связь между различными частями этносоциальной системы опосредована общей верой, любовью к родной для всех природе, общей гордостью за общую историю, общей исторической судьбой, общей задачей сохранения национальной самобытности, национального «я» и заботой о достойном будущем. Но интеллигенция не чувствует природу, не любит прошлое и не верует. Не случайно интеллигенция во все эпохи и во всех культурах характеризуется, как уже сказано, оторванностью от национальной почвы и первой поддается деформирующему сознание влиянию чуждого инородного и иноверного мировоззрения, и как интеграл всего этого, чуждого стереотипа поведения.
И именно системогенез этнородового мозга обуславливает возникновение дискурсивного аналитического типа мышления и реагирования на внешний мир, и соответствующий рационалистический тип поведения. С этим связано и самоизолирующее погружение в себя, исход во взаимоотношениях с внешним миром от своего я. В западной психологии это называется интроверсией — обращенностью в себя. Нередко такая интроверсия достигает степени психопатической — аутизм. То есть системогенез отдельного этнородового мозга обуславливает появление в начале склонного к скепсису, рефлексирующего субъекта с негативным сознанием, а потом вполне рационального ученого или прагматичного общественного деятеля, или дельца. Если же взять процесс в масштабах этноса при определенном уровне развития культуры возникает сначала интеллигенция, как слой, провоцирующее социальные катаклизмы, ломающие традиционный уклад, а затем формализованное общество с прагматиками во главе.
http://golos.ruspole.info/node/3437