1. Проблемы с дефиницией
Почти в каждом польском тексте на тему интеллигенции — историческом или публицистическом — можно сразу встретить замечания, что этот термин неоднозначен и необходимо условиться, в каком смысле его употреблять. Замечание верное, хотя и банальное. Дело в том, что неоднозначен и не слишком четок, пожалуй, весь понятийный аппарат, которым пользуется социальный историк, а в особенности собирательные названия — во всяком случае, по отношению к современному обществу.
Если взять для примера понятие «шляхта», то оно утратило выраженные контуры по мере распада сословного общества. В литературе XIX века слово «шляхтич» могло обозначать: 1) помещика, 2) потомка дворянских родов, 3) так называемого имматрикулированного шляхтича, т.е. вписанного в реестры, которые вели геральдические управления на основании российского или австрийского законодательства, 4) человека, сохраняющего старинные патриархальные шляхетские обычаи. Можно было быть шляхтичем в одном из этих значений, но не относиться к шляхте в соответствии с другим. Несмотря на это, название повсеместно использовалось, а в каком значении оно употреблялось, зависело от контекста. Аналогично, например, слово «еврей» утрачивало свою однозначность, из которой произрастали генеалогические, религиозные и национальные коннотации.
Так происходит потому, что общественные классы и этнические группы в современном обществе не обладают кастовым характером, их границы не только проницаемы, но и утрачивают свой некогда четкий контур. Соответственно и их названия теряют определенность, содержание их расщепляется, и область значения становится всё обширнее. Историк может, правда, использовать альтернативные категории, избранные и определяемые им самим или даже им придуманные, но тогда ему придется пользоваться языком искусственным, со сниженной коммуникативностью, не зафиксированным в словарях. Представляется, что такой путь не ведет к научному успеху; мы тоже его не рекомендуем (в данной статье я несколько раз использую местоимение «мы», имея в виду авторов «Истории польской интеллигенции до 1918 года»). Исследователь должен идти следом за исторически сформировавшимся понятием, наблюдая его метаморфозы и трансформации. Мы старались придерживаться этого правила в «Истории интеллигенции», что, однако, не избавило нас, да и не могло избавить, от проблем с дефинициями.
Самое раннее польское определение интеллигенции и одновременно вообще первое известное высказывание, включающее этот термин, относится к 1844 г. и содержится в работе Кароля Либельта — философа, учившегося в Берлине, а затем осевшего в познанской провинции. Именно Либельт, под влиянием гегелевской школы, определил, что интеллигенцию составляют «все те, кто прилежно и не замыкаясь лишь в своей специальности, приобрели высшее образование и стоят во главе народа как ученые, чиновники, учителя, священнослужители, промышленники — все те, кто возглавляет нацию в силу своей высокой просвещенности».
Как легко заметить, эта дефиниция объединяет в себе критерии образования, профессии и словно бы определенное ими стремление к национальному водительству.
Такое объединение не могло не стать источником различных противоречий, дающих о себе знать по сей день. Очень многие люди начали воспринимать интеллигенцию как эталонную моральную элиту общества, лишенного права публично выражать свои убеждения, а следовательно, отнесение к интеллигенции могло ощущаться как своего рода посвящение в духе высокого романтизма. Так и писал в 1861 г. автор программной статьи в львовском журнале: «От своих членов, которых можно было бы назвать интеллигенцией, общество требует понимания национальной идеи, любви к ней, работы и самоотдачи во имя нее — словом, требует любви к отечеству (…). В польском понимании интеллигентность — это необозримая духовная широта (…), никак не исчерпываемая одной лишь профессиональной сферой».
Подобная экзальтация была понятна в год патриотических манифестаций, в которых в одной лишь Варшаве участвовали сотни людей. Движением же, которое выросло из них, чтобы привести к трагическому восстанию 1863 г., действительно руководила молодая интеллигенция. С того времени в польском дискурсе подразумевается, что интеллигенция должна характеризоваться, словно бы «по определению», убеждением, что образованность обязана сопрягаться с долгом служить нации и обществу, и это стало под пером многих авторов совершенно непреложным требованием, которое и сегодня еще встречается в своей императивной форме. Как известно, в русской мысли, которая приняла понятие «интеллигенция» на четверть века позже польской, оно еще более выразительно связано с ценностями служения народу и социальному прогрессу.
Авторы «Истории польской интеллигенции», однако, совершенно определенно приняли, что вдохновляющим интеллигенцию идеалам, ее этике, «миссии» или «водительству» следует, разумеется, уделить большое внимание, но нельзя принять их как компонент дефиниции, ибо это привело бы к идеализации собирательного образа. Более того, убеждения и идеалы сами остаются чертами слишком часто трудноуловимыми и спорными, чтобы использовать их как критерий для отнесения индивидуумов и групп к исследуемому нами общественному классу. В качестве рабочей дефиниции для этого класса мы приняли, что его составляют люди, которые получили образование, дающее возможность профессионально заниматься тем, что в данную эпоху считается умственным трудом.
Такое упрощенное исходное определение все же не устраняет проблему, так как историк постоянно имеет дело с пограничными ситуациями и случаями. Что делать, например, с духовенством — считать его частью интеллигенции или нет? Мы сочли, что сам по себе иерархически организованный клир — это предмет истории католической Церкви, а священники, исполняющие профессиональные функции учителей светских школ, ученых или публицистов, не могут, понятно, остаться забытыми историком интеллигенции.
Мы в целом не формализовали критерий образования, который изменчив, зависит от времени, от профессии и от законодательства. С одной стороны, существуют профессии и должности, которыми, по действующим правовым нормам, должны заниматься лица с университетским дипломом. С другой же стороны, нельзя недооценивать то, что учителя начальных школ, канцеляристы-переписчики или частные ходатаи, не имевшие подчас даже гимназического образования, выполняли работу, отличающую их от городского плебса.
Когда мы исследуем находящееся в постоянном движении общество, члены которого перемещаются то вверх, то вниз по лестнице социального престижа, мы всё время сталкиваемся с пограничными случаями и категориями — и этим не следует пренебрегать. Разумеется, принятие заведомо широкой и нестрогой дефиниции, которая и не может быть иной, делает невозможным создание цельного образа польской интеллигенции.
И очень хорошо! Историк будет говорить о ее подгруппах (по образованию, заработку, имущественному, профессиональному, социальному положению, по ее — что, возможно, самое главное — взглядам на окружающий мир), о дифференциации, о конфликтах — вот наше ремесло. Мы не стремимся нарисовать какой-то единообразный групповой портрет образованного класса, подобно тому, как не верим в реальное существование особых национальных характеров.
В силу специфики своих исследований историк уделяет больше внимания и места людям, которые с какой-либо точки зрения выделились и вписали свое имя в биографические словари. Но выделились среди кого? Форма общественного бытия интеллигенции — это среда, как у шляхты — соседство, а у крестьянства — деревня или приход. Интеллигенция, где бы она ни оказалась хотя бы в небольшом числе, создает среду: локальную, профессиональную или академическую, — то есть товарищескую среду по собственному выбору.
Поэтому история интеллигенции, как мы ее понимаем, — это история средовых групп и связей между ними, а значит, контактов и конвенций, более широких, чем локальные и профессиональные. Эти контакты поверх групповых границ для XIX века можно проследить по эпистолярному наследию, чрезвычайно богатому количественно и содержательно. Грамотный класс много и охотно писал о своих потребностях, интересах и заботах, и эта переписка создает густую сеть конвенций, инфраструктуру национальной культуры разделенной страны. Она формирует польскую интеллигенцию как класс людей, которые свои профессиональные обязанности, обеспечивающие их материальные и общественные позиции, старались сопрягать — разумеется, не все и не всегда — с общественным долгом, по-разному, однако, понимаемым и по-разному исполняемым.
2. Проблемы с географией
Является ли интеллигенция неким географическим феноменом, классом исключительно польским, или русским, или восточноевропейским? Если поставить такой вопрос, то в чем он, собственно? Не в том, разумеется, что еще где-то тоже были и трудились учителя, чиновники, врачи или инженеры.
Вопрос в том, осознавала ли интеллигенция (и где это имело место) самое себя как отдельный умственный класс, как специфичную общественную формацию с какими-то особенными свойствами.
Не вдаваясь здесь в глубокие международные сравнения (это предмет отдельного разговора), можно отметить, что с XIX века интеллигенция в принципе существовала под различными названиями везде, но в тем большей мере становилась самостоятельным классом — 1) чем дольше длилось доминирование в обществе постфеодального привилегированного класса и 2) чем слабее было третье сословие и его притягательная сила. Интеллигенция, как правило безотносительно к своему происхождению, должна была отличать себя от аристократии, выдвигая иную систему ценностей, в которой не благородные предки и родовое поместье, но образование и личные заслуги перед страной определяли общественное положение человека. Эта тихая борьба за первенство могла быть успешной, по мере того как помещики-землевладельцы утрачивали прочные некогда политические и экономические позиции. С другой стороны, в западных странах профессора, адвокаты, врачи или архитекторы (professionals) по своим запросам и образу жизни не слишком отличались от зажиточных горожан, становясь интегральной частью мещанства, даже при терминологическом обособлении, как в случае Bild ungsburgertum. Иначе было в странах Восточной Европы, где мещанство, по преимуществу мелкие купцы и ремесленники, были диффузным провинциальным классом с невысокими запросами, а немногочисленная буржуазия, связанная с крупными промышленными предприятиями и железными дорогами, состояла главным образом из разбогатевших немцев и евреев, которые лишь во втором или третьем, но уже, как правило, образованном и ассимилированном поколении находили общий язык с интеллигенцией, например польской, хотя не обязательно признавались ею своими.
Одним словом, интеллигенция выделялась в самостоятельный общественный класс прежде всего в странах, где капитализм еще не перепахал цивилизационный пейзаж и не преобразил традиционную социальную структуру. Однако наряду с дворянством и мещанством третьей точкой отсчета для самоопределения интеллигенции было государство. Там, где городское частное хозяйство было слаборазвитым, а рынок квалифицированных услуг (например, медицинских или юридических) оставался узким, государство по необходимости было первым работодателем интеллигенции, занимавшей должности в учреждениях, школах, судах, государственных банках и иных гражданских и военных институтах. Одновременно это же государство рассматривалось, например, в Польше как чужое и захватническое или, как в России, как консервативный институт социального угнетения. Интеллигенция поэтому развивалась как класс с хроническим раздвоением лояльности: правительственная служба кормила, но одновременно интеллигенция ненавидела царское правительство (а также прусское, австрийское или, на Балканах, турецкое) и мечтала о его свержении. И наоборот: правительство, как правило, интеллигенции не доверяло (и справедливо), а вместе с тем не могло без нее обойтись.
Таким образом, в государствах с деспотическим правлением и отсутствием гражданских свобод вызревающая интеллигенция поддерживала структуры власти и одновременно подрывала их. Этот конфликт лояльности по-разному проявлялся в индивидуальных биографиях, а с еще большей силой заявил о себе в коммунистических государствах ХХ века.
Кроме того, повсюду, где зарождающееся национальное движение было направлено на создание новых государств и разрушение устоявшегося европейского порядка, интеллигенция создавала объединяющую символику и исторические легенды движений, их манифесты, воззвания и мемориалы, а также национальные средства массового народного образования. Польша до 1914 г. — прекрасный пример подобной инициативной роли образованного класса, как, впрочем, и Сербия, Италия или Ирландия. Проблему с географией удается преодолеть не с помощью разграничения, но посредством стадиальности. Чем менее было развито частнокапиталистическое хозяйство и чем слабее гражданское общество и хуже условия его самоорганизации, чем больше было значение власти как арбитра и надзирателя над обществом, чем сильнее были национальные конфликты внутри имперских государств, — тем больше была неформальная роль интеллигенции как единственного класса, способного артикулировать общественные и национальные потребности и интересы.
Таким образом, в XIX веке питомником интеллигенции, хотя и не единственной ее обителью, была Восточная Европа вместе с Россией, а также средиземноморская Европа, а в следующем столетии — освобождающиеся от своих «попечителей» зависимые и колониальные страны, в которых малочисленная и изолированная интеллигенция, обычно получившая образование в лучших европейских университетах, становилась во главе освободительных движений.
3. Проблемы с оценкой польской интеллигенции
Во второй половине XIX века самооценка молодой интеллигенции, открывшей самое себя как новый, отдельный сегмент общества, была в целом неплохой. Интеллигенция отдавала себе отчет в том, что отсутствие высших учебных заведений в стране ограничивает ее квалификацию и культурные запросы. Тем не менее новая, интеллигенцией же сформированная, иерархия ценностей не давала впасть в уныние. Это проявилось в событиях 1848 г., особенно в Галиции, где журналисты, литераторы и адвокаты оказались на передней линии борьбы за политические свободы и национальную автономию.
Патриотические манифестации в Варшаве, в других городах Царства Польского и в Литве породили у интеллигенции иллюзию, что за ней идет городское население, а возможно, пойдет и сельское. Упомянутая выше идея служения и национального водительства стала теперь определяющей в понимании интеллигенцией собственной исторической роли. Поэтому трагическая развязка (ее легко было предвидеть) восстания 1863 г. против царизма — восстания, подготовка которого, как и руководство и весь его ход (кроме военных действий), были непосредственным делом интеллигенции, — лишь поставила под сомнение эти представления, но не разрушила их.
Позитивизм 1870-х был чисто интеллигентской умственной конструкцией, бросавшей вызов все еще доминировавшему шляхетскому консерватизму. Идею общественного долга и национального служения образованных людей позитивисты очистили от искуса вооруженной борьбы, но от этой идеи не отказались — напротив, максимально заострили. Их печатный орган («Пшеглёнд тыгоднёвый») возвещал в 1880 г.: «Интеллигенция играет решающую роль в судьбах нации, а поскольку интеллигенция должна обладать самосознанием как первым условием своего бытия, то она сама определяет свои задачи и будущее общества и на ней лежит ответственность за все результаты общественной работы».
Варшавский либерализм формировался под надзором жесткой царской политической цензуры и потому должен был камуфлировать свои национально-освободительные устремления, но зато мог вполне легально провозглашать просветительскую и цивилизаторскую миссию по отношению к нации. Такие глашатаи легального либерализма, как идейный вождь позитивистов писатель и издатель Александр Свентоховский, видели немногочисленный образованный слой проводником интеллектуального и морального прогресса в отсталой периферийной стране. Один из них написал так: «Коль скоро интеллигенция должна думать за всё общество, она, конечно, должна стоять выше интересов отдельных слоев (…). Интеллигенция должна быть не только самой умной, но и лучшей частью общества. (…) Предназначение интеллигента — быть жрецом идеи». Позитивистские идеи объединил с жертвенным пафосом романтизма Стефан Жеромский, создавший в своих повестях и романах конца XIX века образы героических учительниц и врачей, готовых забыть всё личное, чтобы без остатка посвятить свою жизнь миссии просвещения темного простонародья и борьбе за человеческие условия жизни угнетенных классов.
Однако параллельно с идеализацией интеллигенции в польской публицистике было и другое течение: едкая сатира на такие упрощения. Консервативные писатели уже в середине XIX века, особенно в Галиции, высмеивали поэтов и журналистов, грезивших о каком-то национальном водительстве. Позднее, на закате века, критика интеллигенции исходила уже из ее собственных рядов, от авторов, которых никак не назовешь консерваторами. Отличался в таких колкостях ведущий писатель эпохи позитивизма Болеслав Прус, который, кроме романов, писал еженедельные газетные фельетоны, черпая материал из повседневной жизни. «Несомненная правда, — утверждал он в одном из них, — хотя и горькая, состоит в том, что интеллигенция не имеет никакой связи с крестьянином, не знает его, не видит и не влияет на него. Еврейский корчмарь и ростовщик, сутяга и даже разбойник (…) вызывает у крестьян больше доверия, чем интеллигенция, именующая себя руководителем общества».
В то же самое время варшавский еженедельник «Глос», основанный в 1886 г. и сам себя объявивший провозвестником «национальной цивилизации», бичевал профессиональную интеллигенцию как слой космополитов и снобов, которые в своем обезьяньем подражании Европе не исполняют обязанностей перед польской нацией. В том же направлении шла критика из лагеря национал-демократов. Один из их лидеров, Зигмунт Балицкий, писал даже, что значительная часть польской интеллигенции выродилась под гнетом, подвержена чуждым влияниям, «враждебным нашему обществу и его национальным целям»: интеллигенцию можно принять только при условии ее вовлеченности в программу подъема национального самосознания крестьян и признания безусловного приоритета польских интересов.
Левые были не более снисходительны. Социалисты конца XIX века, действовавшие (разумеется, нелегально) на захваченных русскими землях, от образованных людей требовали не столько профессиональной работы, сколько партийности и участия «пролетариев умственного труда» в революционной агитации.
Самым серьезным критиком был философ и писатель Станислав Бжозовский, прекрасно знавший направления европейской общественной мысли и находившийся под влиянием Жоржа Сореля. Бжозовский, сам типичный интеллигент, не принадлежал ни к одной партии, но, как многие другие, был потрясен проявившейся в 1905 г. общей силой рабочих забастовок и демонстраций в Царстве Польском и в России. На этом фоне польская интеллигенция, оторванная от промышленных предприятий, лишенная динамизма рабочего класса, показалась ему классом исторически бесплодным, неспособным сыграть значительную историческую роль. Бжозовский упрекал интеллигенцию в отсутствии серьезности и смелости убеждений, а единственным шансом для нее считал избавление от этих черт и «интеллигентности», что бы то ни означало.
Все эти критики и насмешники сами были образованными интеллигентами в полном смысле этого слова, поэтому можно сказать, что в них проявилась самокритичность их класса, который все еще не был уверен, удастся ли дорасти до своих высоких, не ограниченных профессией патриотических и общественных обязанностей, а потому часть интеллигенции (в том числе и в независимой Польше после 1918 г.) испытывала искушение поддержать радикальные движения — левые или правые, социалистические или националистические.
Из подобных высказываний можно составить толстую антологию. В 1945 г., на пороге так называемой Народной Польши, известный социолог профессор Юзеф Халасинский, связанный с крестьянским движением, спровоцировал шумную дискуссию в прессе своей лекцией «Социальная генеалогия польской интеллигенции», в которой охарактеризовал интеллигенцию как класс, унаследовавший дурные шляхетские замашки, сектантскую замкнутость в салонном интеллигентском гетто и безразличие к нуждам масс. Независимо от намерений автора, это направление критики в принципе соответствовало политике правящих коммунистов, которые прежнюю, довоенную интеллигенцию хотели либо привлечь на свою сторону, либо, если это не удастся, высмеять и отправить на обочину жизни как неизлечимо «реакционную». Талантливый поэт Константы Ильдефонс Галчинский в русле этой тенденции властей написал сатирическое стихотворение «Смерть интеллигента», в котором высмеивал гамлетовские терзания и настороженность по отношению к новому строю:
Простуженный. Аполитичный.
Измученный. Ностальгичный. (…)
Опоздал всюду. Нигде не к месту.
Ежи Гедройц, известный своей идейной борьбой с коммунизмом редактор парижской «Культуры», с диаметрально противоположных позиций польского политического спектра последовательно, особенно в многочисленных частных письмах, выражал свое разочарование позицией отечественной интеллигенции, которую он упрекал en bloc в трусости и оппортунизме. Один из его корреспондентов, Чеслав Милош, в то время профессор славистики в Калифорнийском университете, винил польскую интеллигенцию скорее в националистических склонностях и шаткости ее либеральных убеждений.
В каждом из этих явно противоречивых обвинений, несомненно, есть зерно правды. Дело, однако, в том, что в этой многократно осужденной и высмеянной интеллигенции слишком редко видели живых людей, с их характером и привязанностями, индивидуальными судьбами и опытом, занятых ежедневно, в условиях, не ими избранных, своей профессиональной работой, наукой и искусством. Чаще эти горькие упреки и насмешки адресовались какой-то абстрактной общности, какому-то братству или ордену, подчиненному единому уставу.
В публицистических баталиях, ведущихся уже полтора столетия, реже всего можно встретить предположение, что польская интеллигенция, как и любая другая, возможно, многоразлична и что в своих жизненных позициях, характерах, мнениях всегда была и остается глубоко разделенной. Разделенной по различным критериям: а) на левую, либеральную и правую; б) на глубоко верующую, конформистскую и живущую без веры; в) на антисемитскую, индифферентную в этом вопросе и антинационалистическую; г) на горячо поддерживающую авторитарные методы, пассивно-послушную и приспособленческую и на демонстративно противостоящую авторитаризму; д) на преуспевающую в любых условиях, скромно живущую или прозябающую на обочине общественной и хозяйственной жизни — и т. д.
Склонность публицистов, а случается, и ученых, к поспешным обобщениям и коллективным характеристикам кажется непреодолимой, а споры критиков интеллигенции с ее апологетами (немногочисленными), споры гонителей с моралистами возобновляются по сей день.
Не дело историка примирять между собою эти суждения, он будет лишь стремиться описать условия жизни и работы, общественное положение различных профессиональных срезов интеллигенции — и именно так прийти к тому, какие в каждом рождались чаяния, модели поведения, идейные представления, а также предубеждения и фобии, понять, как интеллигенция, удивительным подчас образом, пережила все катаклизмы ХХ века. Вместе с тем историк будет стараться показать, что, несмотря на всю ее разделенность и врожденные пороки, интеллигенция была носителем национальной культуры и исторического сознания и одновременно классом с наиболее европейским кругозором. Она никогда не имела общих убеждений, но имела общие проблемы и общую ответственность — и имеет до сих пор.
4. Проблемы с существованием
Тезис об исчезновении интеллигенции упорно повторяется в течение последних 20 лет. В СМИ кто-нибудь постоянно заявляет, что интеллигенция «сходит со сцены», — но что-то никак она не исчезает окончательно, и всегда что-то остается для следующего погребения. Могильщики не всегда принимают во внимание, что все традиционные общественные классы потихоньку исчезают. Исчезает крестьянство, которое в XIX и ХХ веке было самым многочисленным классом в Восточной Европе. Если осторожная крестьянская реформа межвоенного периода и радикальная реформа 1944-1945 годов имели целью разукрупнение собственности и наделение землей мелких хозяев, то сегодня направление ускоренной эволюции противоположное: гибнут малые и средние хозяйства, происходит концентрация земли и инвентаря в индустриализованных хозяйствах с большой территорией. Вслед за тем исчезает традиционная бытовая культура села, народное искусство и местный колорит провинции.
Исчезает также ремесленничество, исчезают целые группы профессий — кустарных и в сфере услуг, вместе с ритуалами цеховой культуры. Вместе с глубокой перестройкой отраслевой структуры промышленности и технологической модернизацией начинает сокращаться рабочий класс прежнего типа и стирается разница в подготовке и типе труда высококвалифицированного рабочего и техника: рабочие протесты в Польше после эпохи «Солидарности» чаще всего были попытками защитить последние бастионы государственной промышленности.
Вся модель социальной структуры изменяется на глазах: от классовой с относительно четкими контурами — к стратовому устройству без явных границ, что не означает, впрочем, исчезновения наследуемых обстоятельств: воспитания в зажиточном доме или в условиях бедности и социопатии.
Интеллигенция подвержена влиянию всеобщих процессов. Расслоение в ней присутствовало всегда, со значительной имущественной и социальной дифференциацией. Сегодня это расслоение еще заметнее — прежде всего в связи со взвинченными окладами членов правлений крупных банков, корпораций или СМИ. Ранее, однако, несмотря на эти диспропорции, интеллигенцию объединяла исключительность образования и возникавший на этом фоне особый тип «хорошего воспитания», стиль жизни, манера речи и определенного рода ощущение превосходства и элитарности. Эти довольно очевидные «знаки различия» столь же очевидно стираются по мере распространения среднего и высшего образования, в особенности ориентированного на практические профессии, когда одновременно ослабевает эффективность родительского культурного примера, а информатизация образа жизни посредством СМИ обретает неодолимую силу. Следовательно, теряется ощущение наличия общего кода интеллигенции, а значит, и принадлежности ее к одному классу, независимо от расслоения. С этой точки зрения приверженцы тезиса о современном исчезновении интеллигенции в чем-то правы, хотя некоторые из них привыкли высказывать свои убеждения с нескрываемым пренебрежением к скромным учительницам или библиотекаршам. Но могильщикам интеллигенции и того мало: в своих статьях и книгах они возвещают, что конституирующая роль интеллигенции, ее «миссия» если и не была всегда узурпацией, то сегодня определенно перестала быть общественно необходимой. Интеллигенцию должны заменить или уже заменяют эксперты.
«Миссия» — это понятие из романтического лексикона, сегодня малопригодного. Приверженцы тезиса об исчезновении сегодня даже утверждают, пусть не всегда expressis verbis, что избыточной ролью является участие в делах, касающихся общественного блага, а также гражданской самоорганизации. Не подлежит сомнению, что это были самые существенные задачи, решавшиеся прежде всего, хотя и не исключительно, интеллигенцией. Было совершенно естественно, что класс, представители которого обучались в своих учебных заведениях и в ходе профессиональной работы умению формулировать мысли, читать научные труды и эссе, писать и говорить, был больше других способен инициировать публичные дискуссии и общественные действия, создавать объединения или фонды.
Демократический строй и массовая культура, безусловно, расширили такую диспозицию, хотя трудно не заподозрить, что платой за это расширение стало снижение уровня. Безусловно, ни один социальный слой не имеет сегодня монополии на деятельность в публичной сфере, но связь активности с образованием не исчезла. Что, собственно, означает утверждение, что интеллигенцию заменят эксперты? Эксперты в чем? В обнаружении цивилизационных угроз, в заступничестве за униженных и оскорбленных, в защите принципов демократии, в инициировании политических дебатов, в публичном, при необходимости, протесте? В каждой из этих областей экспертиза может быть полезна, однако картина монополии экспертов и технократов — каждого в узкой сфере его специальности и полномочий — слишком напоминает «дивный новый мир».
Общие обязанности образованных людей и ранее в каждую эпоху формулировались и постулировались по-новому — в зависимости от типа государства, от цивилизационного уровня и от гражданских прав. Несомненно, сегодня эти обязанности в посткоммунистических странах понимаются иначе, чем раньше, в соответствии с ситуацией, а часто не понимаются вовсе. Все же можно питать надежду, что дело не дойдет до атрофии внепрофессиональной роли и ответственности образованных слоев, и потому стоит повторить, что неоднократно объявленные похороны интеллигенции кажутся, как минимум, преждевременными.
***
Содержащиеся в этой статье замечания (высказанные в Люблине в цикле открытых лекций Института истории Люблинского католического университета) — результат исследовательского и публицистического опыта сектора истории интеллигенции Института истории Польской Академии наук. Этим сектором, основанным Рышардом Чепулисом-Растенисом, профессор Ежи Едлицкий руководил в 1991-2005 годах, а плодом коллективного труда стали, в частности, сборник исследований исторической литературы на тему интеллигенции в нескольких европейских странах, а также ряд эссе руководителя и сотрудников сектора, а затем трехтомная «История польской интеллигенции до 1918 года» (Мацей Яновский «Рождение интеллигенции. 1750-1831»; Ежи Едлицкий «Порочный круг. 1832-1864»; Магдалена Мицинская «Интеллигенция на перепутье. 1864-1918», под общей редакцией Ежи Едлицкого. Варшава: Институт истории Польской академии наук — «Неритон», 2009). Этот труд отмечен Исторической премией «Политики» за 2009 г. в категории научных и научно-популярных работ.
http://a-pesni.org/zona/dissident/problemysint.htm