1.
Снобизм считается привилегией английских аристократов, а в России — узкого слоя эстетов, потребителей элитарных кинофильмов. Снобизм никогда не был и, казалось бы, не может быть общественным движением. Хотя ни для кого не секрет, что российский интеллигент, особенно интеллигент столичный, зачастую относится к своим менее образованным согражданам нелояльно — иногда с презрением, иногда с отвращением, а то и со страхом — его отвращение к некультурным слоям общества всегда оставалось и остается частным делом отдельного человека. Более того — в нашем общественном сознании образование и интеллигентность никогда не являлись ни поводом для гордости, ни признанным источником превосходства над окружающими. В художественной и мемуарной литературе скорее можно встретить хвастливые рассказы о том, как интеллигент смог преодолеть в себе интеллигентность, влиться в ряды рабочих, крестьян или заключенных, стать таким же, как они, овладеть якобы недоступными интеллигенту навыками и даже кое в чем превзойти своих собратьев по народу — скажем, в умении пить, драться или делать что-то своими руками. В качестве образцов такого рода литературы, можно вспомнить мемуары археолога Самойлова (Кляйна), повествующие о том, как он стал авторитетом на зоне, либо «алкоголические» произведения Венедикта Ерофеева, в представлении не нуждающиеся.
Что касается противоположной тенденции — восхищения интеллигентностью, то тут ситуация в российской литературе сложилась очень любопытная. Автор мемуаров или лирический герой романа легко может хвастаться своим умением драться, пить или мастерить. Но что касается восхищения умом, знаниями или дипломатическими манерами, то оно, если и присутствует в русской литературе ХХ века, применяется исключительно к отдельным третьим лицам. Вы можете легко найти упоминания о том, что некто был знаком с академиком Н., а тот знал множество языков, обладал огромным интеллектом и держал себя, как дореволюционный граф. Можно найти упоминания о том, как этот академик замечательно выделялся на фоне окружающих. Однако в российской литературе практически невозможно найти образцы того, как гордость своими интеллектуальными способностями или аристократическими манерами, а также сравнение с теми, кто всем этим не обладает, становилась бы предметом высказываний лирического героя или прилагалась ко всему сословию интеллектуалов.
Уникальным и самым откровенным образцом снобизма такого рода является, безусловно, «Собачье сердце» Булгакова — произведение многослойное, в котором все же четко выделяется момент довольно прямолинейно смоделированного конфликта между образованным человеком и выходцем из простонародья. Выходца из народных низов сознательно и откровенно обвиняют в том, что он не обладает манерами и кругозором интеллигента, причем подразумевается, что он непременно должен стремиться ими овладеть. Откровенность «Собачьего сердца» в советской литературе никогда уже больше не повторялась, хотя отдельные булгаковские нотки всплывали — то там, то здесь, всегда замаскированные под разоблачение мещанства и невежества. Почти булгаковского накала противостояние двух социальных типов достигало в пьесе Алексея Арбузова «Старый Новый год», направленной на разоблачение стяжательства. Пьеса эта была вполне «советской» идеологически, но отнюдь не социологически: две моральных позиции, правильную и неправильную, в драме представляли соответственно семья интеллигентов и семья простых людей.
Из литературы перестроечного периода на память приходят некоторые пассажи из романа Александра Мелихова «Исповедь еврея», где взаимоотношения интеллектуала с чуждой ему социальной средой также описываются со снобизмом довольно высокой степени откровенности. Однако прямоты Булгакова Мелихов все-таки не достигает по нескольким причинам: во-первых, конфликт интеллектуала с коллективом у Мелихова отчасти обладает характером паранационального конфликта еврея и русских; во-вторых, в романе Мелихова слабо осознается принадлежность «творческой личности» к сословию интеллектуалов. Вследствие этого конфликт приобретает характер романтического противостояния одиночки и коллектива: вместо социально чуждых интеллигенту необразованных людей мы видим неадекватное одинокому творцу человечество. Данный тип конфликта представляет в современной публицистике совершенно особую тему. Ситуация противостояния умного одиночки глупому коллективу моделируется как раз для дискредитации интеллигентского сословия.
Читая публицистические статьи, можно встретить множество выражений типа «интеллигенция не смогла понять», «русские либералы не смогли осознать», «российские правые не смогли выработать», «демократы не смогли дать». Комичность такого рода выражений в том, что демократы — это слишком широкая и неопределенная категория людей, поэтому они вряд ли принимают коллективные решения, производят коллективные действия и, следовательно, вряд ли совершают коллективные ошибки. Под судом публицистики слишком часто оказывается не человек, а результирующая действий многочисленных и относительно слабо скоординированных, а иногда и прямо противоборствующих людей. Личность легко может доказать, что она умнее, и тем более — последовательнее толпы, поскольку она может выдвинуть целостное мнение в пику пригоршне противоречивых мнений или действий. То есть публицист ставит себе в заслугу то, что он является единой личностью, в то время как агрегат других личностей есть именно агрегат, а не единая личность. Здесь происходит подмена. Автор присваивает себе титул «более умного» так, как если бы он сравнил себя с каждым из членов обвиняемой толпы. Но вместо этого произведено сравнение человека с толпой, с некой равнодействующей, объединяющей всех членов толпы. Толпа действует не только более непоследовательно, чем сам возгордившийся публицист, но и более непоследовательно, чем почти каждый отдельный человек из числа составляющих эту толпу.
Не имея ни политических, ни моральных условий для проявления, снобизм интеллектуалов в России вынужденно сублимируется. Пожалуй, чаще всего он проявляется в форме неприязненного отношения к чиновничеству. В созданной российской интеллигентской литературой и публицистикой картине действительности имеется образ крупного советского чиновника — человека грубого, малокультурного, склонного к хамству и ненавидящего интеллигенцию; к этим его общим свойствам надо прибавить специфические черты, порожденные бюрократической службой, — беспринципность, карьеризм и доходящий до «профессионального идиотизма» формализм. Оставим в стороне вопрос о том, в какой степени данный образ был справедлив и к какой части многочисленного, неоднородного и по-разному комплектуемого советского чиновничества он был приложим. Даже если мы признаем за этим воззрением определенную степень справедливости, надо отметить, что в нем не хватало социологической широты. За рамками находящейся под властью социальных инстинктов литературы оставался вопрос: почему чиновники именно таковы и откуда эти люди взялись «на нашу голову»?
Здесь стоит вспомнить, что до революции снобистское интеллигентско-литераторское презрение обрушивалось только на мелких чиновников. Эта тема была общественно значимой, о чем свидетельствует появление в начале XIX века проекта Сперанского, пытавшегося улучшить систему управления в Российской империи именно путем введения жестких образовательных цензов для государственных чиновников. Правда, некоторые авторы — например Салтыков-Щедрин или Бакунин — выражали сомнение в образовательном уровне также и высших сановников, но в целом общественной проблемы в данном пункте никто не видел. И в царской России, и во многих других европейских странах государственная служба зачастую представляла собой канал, через который интеллигенция, используя свое образование и способности, имела возможность попасть в дворянство. Данная ситуация возникла, безусловно, на фоне дефицита образованных людей, результатом которого стал сравнительно легкий доступ к должностям в государственном управлении для обладателей образования. Если в XIX веке в России или какой-либо другой стране чиновники (особенно мелкие) пользовались репутацией людей не особенно образованных, то это было результатом элементарной нехватки образованных кадров. Люди же с университетским дипломом при этом часто считали для себя государственную службу не престижной. Тем не менее двери на государственную службу были для них открыты.
В СССР ситуация кардинально изменилась. Не стоит забывать, что советское чиновничество представило собой результат вполне целенаправленной кадровой политики, основы которой были заложены еще во время революции. Политика эта базировалась на двух принципах: культе пролетариата и враждебности к верхним классам дореволюционного общества и вообще образованным людям. Многие первоначальные принципы революции канули в лету, но кадровая политика советского государства в течение многих десятилетий сохраняла два важных принципа: недоверие к интеллигенции и приоритет для выходцев из рабоче-крестьянских слоев.
Разумеется, это стало причиной того, что манеры чиновников перестали нравиться интеллектуалам, особенно в ситуациях, когда интеллектуал оказывался в реальной зависимости от какого-либо представителя государственного или партийного аппарата. И, разумеется, эта неприязнь выливалась на страницы художественной литературы, публицистики и мемуаристики. Но под спудом осталась политически и морально неприятная для интеллектуалов истина, что шокирующие их манеры бюрократов были по сути манерами народа и что чиновник вообще-то представлял собой «народный тип». Как показывает опыт голливудских триллеров, самые отвратительные монстры получаются тогда, когда искусственно увеличивают размеры насекомого или другой мелкой твари. Советские бюрократы стали жертвой именно такого оптического эффекта. Несмотря на отсутствие демократии и падкой до скандалов прессы, советские руководители все равно были на виду. Грехи, простительные обычным людям, у людей власти казались карикатурными и отвратительными — поскольку рассматривались через увеличительное стекло всеобщего внимания. Устроить выпивку с женщинами может или хотя бы хочет любой гражданин России, но когда выпивку устраивает начальство — это уже называется «оргией» и эти оргии бичуются Фазилем Искандером в «Удавах и кроликах» и Юрием Поляковым в «ЧП районного масштаба».
Зло всегда легко осудить, когда оно воспринимается как плод свободного выбора, как результат сознательного отказа от добра. В сконструированном советской «свободомыслящей» литературой утопическом мировосприятии чиновник воспринимался как некто, кто сознательно, в силу своей аморальности предпочел грубость интеллигентности. Поэтому демонстрируемое госчиновниками поведение, характерное для простонародья, рассматривалось как некое предательство идеалов — хотя социологически такое поведение было совершенно естественно, ведь многие чиновники действительно были выходцами из простонародья. Как известно, Сталин был сыном сапожника, Хрущев начинал жизнь слесарем, Черненко — батраком, а Горбачев — комбайнером. Что же касается столь ненавидимого советскими интеллигентами формализма, то он был всего лишь средством наложить хоть какие-то административно-дисциплинарные рамки на поведение людей, происходящих из пролетарских слоев и в силу этого лишенных серьезного образования и воспитания. Россия — не Германия, террористически внедряемый формализм был необходим в случаях, когда на помощь не могли прийти отсутствующие у государственных служащих традиции, общая культура или врожденный педантизм.
Шахтер или комбайнер не вызывает отвращения интеллигента, только если остается шахтером и не лезет в начальство. Для демонстрации этого хотелось бы процитировать совершенно замечательный по своей характерности отрывок из воспоминаний скульптора Эрнста Неизвестного. Скульптору как-то пришлось наблюдать выход толпы чиновников из здания ЦК КПСС, и по внешнему виду партийные аппаратчики были разделены Неизвестным на «зелененьких», т.е. референтов с университетским образованием, и «красненьких» — руководящих работников. Неизвестный пишет: «Красненькие» — как правило крестьянский тип людей. Хорошие костюмы сидят на них нелепо; пенсне, очки — все как будто маскарадное, украденное, чужое. Они как-то странно и неестественно откормлены. Это не просто толстые люди, что было бы нормально, — нет, эти люди явно обожрались несвойственной им пищей. Они как бы предали свой генотип. Видно, что стенически они призваны работать на свежем воздухе и что их предки из поколения в поколение занимались физическим трудом. Вырванные из своего нормального предназначения, посаженные в кабинеты, они стали столь же нелепы, как комнатная борзая»1. Далее Неизвестный пишет о многочисленных винах «красненьких» аппаратчиков перед наукой и культурой и постоянно подчеркивает их безграмотность и неумение говорить литературным языком. Не будет большим преувеличением сказать, что такого рода сатира, будучи антибюрократической по форме, является антинародной по сути. Эпитет «антинародный» не стоит воспринимать как оценочный. Неизвестный был вправе не любить безграмотных работников ЦК, и нет никаких сомнений в том, что крупным чиновникам стоило бы иметь хорошее образование. Но хотелось бы ясно осознавать, что именно нам не нравится в чиновниках и с кем еще чиновники разделят столь нелюбимые интеллигенцией недостатки.
В конце 80-х годов появилось огромное количество публикаций, посвященных взаимоотношениям бюрократии и интеллигенции. Помню ставшую на короткое время известной статью эстонского академика Г.И. Наана2, в которой утверждалось, что оба сословия выполняют в обществе одинаково полезные функции, одно привносит в него революционное начало, второе — консервативное. Тогда, когда эти статьи публиковались, автору этих строк они казались социологически некорректными. Понятие «бюрократия» образовывалось по критерию сферы занятости, понятие интеллигенции базировалось на образовательном цензе; соответственно, два понятия казались несопоставимыми. В принципе раньше возможно было говорить о бюрократах-интеллигентах — достаточно вспомнить про таможенника Радищева, вице-губернатора Салтыкова-Щедрина или министра юстиции Державина. Но жизнь с тех пор разогнала интеллигенцию и бюрократию в два разных сословия. И причина этого была проста: теоретически интеллигент мог быть бюрократом, но реально интеллигентов в советское время брали в бюрократы редко и со скрипом. Поскольку первоклассное образование в СССР не требовалось для карьеры, то соответственно в Советском Союзе не образовалась элита западного типа, сочетающая социальную успешность с учеными степенями престижных университетов. В СССР такое сочетание можно было обнаружить только в некоторых довольно экзотических социальных группах — как дипломаты и адвокаты. Советские бюрократы повышали свое образование в престижных «Высших партшколах» — заведениях, нужных для повышения по службе, но в академических кругах не котирующихся. Заочное или вечернее высшее образование было вполне нормальным для советского министра. Именно поэтому отвращение к чиновникам как к людям малокультурным представляет собой чисто российскую коллизию.
На Западе скорее высшие бюрократы должны быть снобами. Во всяком случае на память приходит английский сатирический и антибюрократический телесериал «Да, господин министр», в котором замминистра Хамфри олицетворяет не только бюрократию в ее противостоянии с публичными политиками — но и скрытым образом богатых снобов в их противостоянии ориентирующейся на широкие слои населения демократии. В этой своей функции Хамфри выступает, например, в эпизоде, когда необходимо решить вопрос о сносе оперы (интересной лишь эстетам) и строительстве на ее месте стадиона (нужного массовому зрителю). Ситуация, когда чиновник стал бы защитником эстетов в их противостоянии с массами для России не является значимой, хотя объективно надо признать, что в сфере образования российское государство все время выполняет функции навязывателя высоких образцов культуры массам. В советское время государство пыталось выполнять такую же функцию через телевидение и радио.
Конечно, российские интеллектуалы тоже враждуют с массовыми вкусами — в последние годы эта форма противостояния стала называться враждебностью к рыночной стихии, которая не позволяет окупаться музеям, театрам и другим очагам традиционной культуры. Но образ бюрократа в прессе и в высказываниях деятелей культуры от этого не стал пригляднее. Когда интеллектуалы повествуют о своей нелегкой борьбе с рынком, то бюрократы в этих сюжетах выступают как совершенно третья сторона, не особенно симпатизирующая рынку, но и не понимающая значение высокой культуры и, похоже, в душе мечтающая о сведении культуры к партийной агитации и школьной дидактике.
Конечно, все сказанное о бюрократии относилось к советскому времени. Теперь многое изменилось. С одной стороны, интеллигенция стала утрачивать единство как сословие, с другой стороны — люди с хорошим образованием стали играть в госаппарате все более заметную роль. В Москве и Санкт-Петербурге эти процессы идут, вероятно, быстрее, чем в остальных регионах. По мнению некоторых социологов, важнейшим и наиболее символичным свидетельством распада интеллигенции как осознающей свое единство корпорации стало сокращение тиражей толстых литературных журналов, выполнявших в среде советских интеллектуалов важную объединительную функцию. Тем не менее есть факты, косвенно указывающие, что сознание единства у образованной части населения России еще не отмерло окончательно. Например, политологи постоянно подчеркивают, что отличительной чертой таких политических партий, как «Союз правых сил» и «Яблоко», является опора на образованного избирателя. Иногда от политических аналитиков можно услышать, что избиратели СПС — это образованные люди, которые смогли адаптироваться к рыночной экономике, а избиратели «Яблока» — это образованные люди, проигравшие от экономических реформ. Но в обоих случаях образовательный уровень оказывается неким доминирующим социальным качеством, которое формирует социальный слой гораздо более эффективно, чем классовое положение или религиозная конфессия. С точки зрения политической социологии российские интеллигенты будут чувствовать некую весьма существенную для исхода выборов корпоративную причастность друг к другу — даже если один из них является государственным служащим, другой — частным предпринимателем, а третий вынужден заниматься физическим трудом. Причастность к образованию оказывается чем-то более важным, чем текущие экономические интересы. Причина этого заключается в том, что чувство сословного, равно как и любого другого группового единства возникает в процессе общения, а образование задает общению стилистику, язык и понятийную систему. Последнее для общения часто важнее, чем «классовая позиция».
Таким образом, «субъект снобизма» еще существует. Но вот объект у него изменился. В 90-х годах объектом критики пишущих интеллектуалов стали «новые русские», богачи, сменившие бюрократов в роли «хозяев жизни». Новый русский — это прежде всего объект высмеивания, персонаж анекдотов, юморесок и эстрадных скетчей. Но высмеивается он за то же, за что раньше бичевался бюрократ — за низкий уровень культуры и образования. За то, что происхождение и воспитание новых богатых не адекватно их социальной роли. Новый русский, как он изображается в анекдотах или фельетонах, — это шпана, дитя городских окраин, которому волею случая попали в руки огромные деньги. Новый русский швыряется деньгами, как и положено выскочке, большую часть жизни проведшему в низах общества. Новый русский вопиюще невежествен, поэтому называет картину Брюллова «открыткой», а писателя-прозаика называет «писателем про заек». Новый русский не умеет себя вести, поэтому он громко говорит по сотовому телефону в оперном театре. Итак, все пороки и недостатки, приписываемые «новым русским» в общественном сознании, никак не связаны с их социальной спецификой. Любой монтер или шофер тоже был бы в глазах сноба невежественным и невоспитанным. Но монтер или шофер с точки зрения общественной иерархии знают свое место, и к ним никаких претензий нет. Но снобистскому возмущению нет предела, когда сын шофера или монтера получает в руки миллион долларов — что особенно обидно, когда ученый или литератор испытывает серьезные финансовые затруднения. Если сын шофера возносится на социальный верх, то интеллектуалы относятся к нему так же, как профессор Преображенский к Шарикову. В данном узком аспекте история повторяется.
Правда, к началу ХХI века фигура «нового русского» уже почти сошла со сцены. «Новых русских», то есть внезапно разбогатевших бандитов и фарцовщиков из бизнеса успешно вытесняют крупные корпорации, возглавляемые образованными евреями, бывшими внешторговцами или инженерами нефтяной промышленности. Сегодня на первый план вышла новая разновидность сублимации интеллигентского снобизма: критика шоу-бизнеса, эстрады и телевидения. Она, конечно, существовала и в советское время — иногда как критика вкусов «современной молодежи», иногда как обвинения эстрадных авторов в отсутствии таланта. Запрет на «публичное отправление снобизма» порождал совершенно бессознательную подмену понятий: ориентация эстрадных произведений на массовый вкус выставлялась критиками-эстетами как творческая бездарность. Дело представлялось таким образом, что всякий автор эстрадной песни или фильма-боевика исходно ориентируется (или должен ориентироваться) на вкус интеллектуалов. Однако не всякий может или хочет выдержать эту исходную ориентацию до конца. Заметим, что в советскую эпоху, снобистский подход к эстраде вошел в полную гармонию с целым рядом элементов государственной идеологии и политики: и с учением о появлении при социализме человека нового типа, и со стремлением ограничить число жанров и стилей искусства, и с патерналистской установкой на воспитание населения. У коммунистического государства были свои причины не любить эстраду, она воспринималась как конкурент пропаганды.
Но «шоуфобия» интеллигенции выросла из другого источника. Процветание этой формы снобизма связано прежде всего с тем, что телевидение и радио в России слабо дифференцированы в зависимости от типа зрителя. В СССР такой дифференциации не было совсем, в современной России число радиостанций и телестудий увеличилось, но проблема тем не менее не решена. Ведущие средства массовой информации — и особенно ведущие телевизионные каналы в современной России работают одновременно для всех, в расчете на предельно массовую аудиторию. В результате множество телезрителей вынуждено потреблять телепродукцию, совершенно не соответствующую их вкусам. Возникновение этой коллизии совершенно естественно — невозможно угодить одновременно всем вкусам сразу. Теоретики телевидения говорят, что проблема решается благодаря появлению большого количества различающихся по стилю и специализации каналов, каждый из которых найдет себе узкую группу зрителей. В результате каждый сможет отыскать себе телеканал по вкусу. Футурологи берутся предсказывать, что в будущем каждый сможет лично смоделировать себе телеканал. Однако в реальной жизни общедоступных каналов не так уж много, и при этом все они ориентированы примерно одинаково — на предельно массового зрителя. Люди разного образовательного уровня и социального положения сегодня являются в равной степени потребителями нескольких «кнопочных» телеканалов, а в Москве — скажем, такой газеты, как «Московский комсомолец». Даже те, кто смотрит по телевизору исключительно канал «Культура», время от времени заглядывают на общенациональные каналы, чтобы «быть в курсе». В результате люди с разными пристрастиями оказываются в едином информационном пространстве, и вынуждены питаться пищей, сваренной не для них.
Конфликтные ситуации становятся особенно острыми в связи с различного рода развлекательными программами — фильмами, музыкой и играми. Снобы пишут в прессе, что телевидение «пичкает» народ попсой, «зомбирует» его сериалами и «одурманивает» глупыми играми, вроде «Поля чудес». Представители телевидения вяло оправдываются, что их политику определяют рейтинги, и что у каждого типа телепрограмм есть своя целевая аудитория: сериалы смотрят домохозяйки, у поп-звезд есть многочисленные поклонники из числа молодежи, и т.д. Но в этом-то и проблема массовых СМИ: то, что предназначено для целевых аудиторий, проходит через предельно демократичное информационное пространство, где становится достоянием зрителей, к целевым аудиториям не относящихся. Когда претендующие на интеллектуальность публицисты возмущаются низким уровнем некоторых телепередач, эстрадных песен или голливудских боевиков, фактически они выражают недовольство вкусом тех людей, которые эти фильмы смотрят и эти песни слушают. За многочисленными инвективами в адрес телевидения и прессы фактически скрывается вкусовая несовместимость разных слоев населения, и прежде всего та неприязнь, которую люди более образованные испытывают по отношению к вкусам людей менее образованных (но более молодых). В нашей культуре, как мы уже говорили, действует запрет на публичные проявления снобизма. Поэтому неприязнь к массовым вкусам приобретает форму неприязни к «телеведущим и продюсерам», которые обвиняются в дурновкусице, аморализме, фрейдистских комплексах и исполнении политического заказа. Здесь, пожалуй, можно увидеть классический образец описанного Марксом феномена «товарного фетишизма», когда отношения между людьми приобретают превращенную форму отношений людей к посредничающим между ними вещам. Не имея моральных возможностей выражать недовольство вкусами других социальных слоев, российские интеллектуалы выражают недовольство обслуживающим эти вкусы телевидением, тем более что работниками телевидения являются их собственные собратья по интеллигентской корпорации.
В пространстве СМИ издавна бурлит перманентный конфликт, задаваемый тремя враждебными полюсами — «эстетами», шоу-бизнесом и официальной пропагандой. Возникает вопрос, не наблюдаются ли элементы сублимации интеллигентского снобизма также и в отношении «эстетов» к пропаганде? Задуматься над этим вопросам заставляет хотя бы тот факт, что в России заказчиком пропаганды является госаппарат, о демократических корнях которого мы уже говорили. Впрочем, «народность» самой идеи пропаганды нельзя объяснить, исходя только из российских реалий. Здесь мы сталкиваемся скорее с общецивилизационной проблемой.
Имя нацистского министра пропаганды Геббельса является как бы символом лживого и манипулирующего сознанием «агитпропа». Но, как мы уже говорили, монстр возникает в результате искусственного увеличения мелкой твари. Попробуйте мнение любого человека о политике, высказанное в пивной или в очереди усилить с помощью средств массовой информации — вы увидите Геббельса, ибо человек у пивной о политике всегда говорит пристрастно (вопрос другой — говорит ли он так же страстно и красноречиво, как Геббельс, но это уже техника). Дайте любому «поселянину» в руки телевидение, и он окажется до невероятия лживым и тенденциозным агитатором. Как сказал Сенека, «многим не хватает только благосклонности судьбы, чтобы сравняться и жестокостью, и честолюбием, и жаждой роскоши с самыми худшими. Дай им силы на все, чего они хотят, и ты узнаешь, что хочется им того же»3. Интеллектуалы всего мира говорят, что усиленная арсеналом масс-медиа пропаганда творит современные мифы. Но миф — это пересказ событий одним человеком другому, не более, но и не менее. Геббельс не делал ничего особенного — он просто излагал события так, как ему хотелось. Пристрастному пропагандисту не нужно быть натренированным невесть где, в ЦРУ или КГБ, специалистом по манипулированию сознанием. Достаточно, чтобы он был просто человеком.
Пристрастность не является чем-то из ряда вон выходящим для человеческого сообщества. Наоборот, беспристрастность считается недостижимым идеалом, приблизиться к которому пытаются с помощью крайне сложных механизмов. В современной цивилизации существует две пользующиеся некоторой репутацией и умеренным доверием системы получения объективной информации — естественная наука и юстиция. Но как трудно эти системы добиваются хоть какого-то подобия достоверности! В обеих сферах действуют сложнейшие комплексы средств обеспечения истинности. Тут и профессиональная этика, и многоступенчатые системы контроля и перепроверки, и особые, детально проработанные принципы получения информации, и допустимость любых сомнений и критики, и необходимость весомых доказательств, и соревновательность судопроизводства, и особые требования к экспериментам, и многочисленные экспертизы, и многое прочее, чего нет и не может быть в действующих для населения каналах доставки информации, таких как пресса. Если бы в физике и судопроизводстве информация циркулировала с такой же легкостью, как в прессе, потомки бы сказали о такой науке — или о такой юстиции, — что они были переполнены ложью — что, собственно и произошло в отношении советской карательной системы 30-х годов, когда правила вынесения приговоров чрезвычайно упростились. Возникает вопрос, чего больше в пристрастной официальной пропаганде — сознательно выстроенной техники манипулирования сознанием или, наоборот, сознательного опрощения, деградации и отказа от сложных процедур обеспечения истины. Техничность тоталитарной пропаганды вызывает большие сомнения, ибо при всем своем блеске эта пропаганда была эффективна только в режиме, когда силовыми способами устранялись конкуренты. Появление альтернативных информационных каналов снижало действенность пропаганды на порядок. В самом посыле пропаганды — излагать события, так, как хочется, и так, как нужно, содержится какая-то примитивность, вполне соответствующая массовому, «народному» подходу к информации. «Заказчики» официозной пропаганды и развлекательных шоу имеют разные цели, но одинаково примитивный — на взгляд снобов — уровень мышления.
Интеллектуалам приходится скрывать свой снобизм не только в России. Неприязнь между людьми с разным уровнем образования и воспитания в мире находит себе самые разнообразные формы маскировки. Поэтому в заключение нашей статьи мы бы хотели обратить внимание на одно из проявлений сублимированного снобизма западного образца. Данная форма сублимации стала в последние годы чрезвычайно популярной в России. Речь идет о произведениях Джона Толкиена.
В базовых произведениях толкиеновского мифа — «Сильмарильоне» и «Властелине колец» — можно обратить внимание на деталь, возможно, упущенную самим автором. С одной стороны, силы света представляют собой безусловно более доблестных воинов, чем орки и другие «темные», а следовательно, по закону жанра «светлые» должны неизменно встречаться с численно превосходящим их противником. Темных должно быть в бою гораздо больше, хотя бы для того, чтобы дать светлым продемонстрировать свою доблесть, которая выражается в числе убитых. Эта литературная необходимость приводит к тому, что в почти любом из прошедших в Средиземье сражений численное преимущество было на стороне орков. Одновременно из «Сильмарильона» можно понять, что среди населяющих Средиземье народов царит принцип «всеобщей мобилизации», и когда мужчины уходят на войну, то в домах остаются только женщины и дети. Итак, в войнах Средиземья участвует все мужское население, и несмотря на это темные гораздо многочисленнее светлых. Получается, что орки и прочая нечисть составляют большинство населения Средиземья, которое обречено писателем и его «положительными» персонажами на истребление. Чем же виноваты орки? По своим манерам они грубые и жестокие, как латиноамериканские бандиты, в то время как эльфы и прочие «белые» держат себя с холодным достоинством настоящих джентльменов. Внешний облик и соотношение численностей противоборствующих сторон заставляет заподозрить, что в Средиземье идет гражданская война: темная и невежественная народная масса борется с немногочисленными, но хорошо владеющими мечом аристократами. Этот совершенно не соответствующий содержанию эпопеи вывод тем не менее не является случайным, поскольку Толкиен придумал Средиземье не просто как населенное разными народами пространство, но как замкнутую космическую систему, в которой всякой нации принадлежит своя теургическая и моральная функция — а такое распределение функций свойственно скорее разным сословиям и кастам внутри одной нации. Смешной вопрос — какие отрицательные черты должны приписывать выпускники Оксфорда и Кембриджа отрицательным персонажам? Разумеется — несоответствие образу истинного джентльмена.
Но если все-таки принять во внимание, что эльфы и орки составляют разные народы, то войны Средиземья приобретают скорее колониальный характер — немногочисленные джентльмены истребляют злобных дикарей тысячами и не испытывают при этом ничего, кроме радости. Воинское превосходство светлых витязей над дикарями вполне укладывается в ситуацию колониальных войн — равно как и войн рыцарской конницы против взбунтовавшихся крестьянских масс.
Грубость и жестокость орков служат в книге Толкиена как бы доказательством того, что они злодеи. Позиция более чем удобная для колонизаторов: дикари виновны в своей дикости, колониальные войны оказываются, таким образом, чуть ли не актом возмездия. Как верно отмечали Хоркхаймер и Адорно: «Первобытные формы поведения, на которые наложила табу цивилизация, будучи трансформированными в деструктивные под стигмой зверства, продолжали вести подспудное существование»4, и поэтому не делающий никаких скидок на отсталость морализм не различает дикарей заморских стран от простонародья собственной страны — и те и другие нарушители табу — нарушение табу роднит их с метафизическим злом.
Особенно вопиющим доказательством злодейства темных сил является то обстоятельство, что орки грешат людоедством, и у Толкиена это выглядит как некий нравственный порок, хотя, по большому счету, если подойти к этому факту буквально-этнографически, получается, что Средиземье просто заселено некими примитивными, отсталыми племенами. Беспристрастный взгляд увидит в орках первобытных дикарей либо низы классового общества, но латентный морализм Толкиена заставляет читателя видеть их именно «под стигмой зверства».
В некотором смысле можно объединить то презрение, которое испытывают герои Толкиена по отношению к оркам и гоблинам, и советские интеллигенты — по отношению к бюрократам и «шариковым». Кстати говоря, здесь можно было бы вспомнить что орки и прочая нечисть как раз работают на то, чтобы установить над Средиземьем жесткую бюрократическую диктатуру. Но, собственно говоря, что такое диктатура, как не самая элементарная, самая простая, можно сказать, первобытная форма государственности? Власть в самом общем и грубом виде — это ситуация, когда один человек может повелевать другим, и если воплотить эту грубую формулу буквально, то как раз и получается деспотия. Все остальное может возникать лишь как уточнение и дополнение этой первоначальной формулы, снабжение ее всевозможными оговорками, сдержками и противовесами. Когда после страшных потрясений и революций в государстве воцаряется деспотизм — будь то деспотизм Кромвеля, Наполеона, Гитлера или Сталина, — объяснить это можно прежде всего тем, что государственность оказывается частично разрушенной, и на фоне этих разрушений она деградирует к более элементарному, а значит и более устойчивому типу — чистой, безоговорочной тирании. То, что в мире Толкиена народные низы и дикари-канибалы являются орудием деспотизма — в этом много социологической правды, но в этом нет никакой моральной позиции, кроме чисто колонизаторской и «культуртрегерской». Впрочем, эльфы и гномы Средиземья не мыслят в категориях эволюции культуры, просвещать орков они не собираются, орки для них не дикари, а морально-ущербные злодеи, и, соответственно, их будут не просвещать, а уничтожать.
________________________
1 Неизвестный Э. «Лик — лицо — личина». Минск; М., 1990.
2 Наан Г.И. «Власть и разум. Бюрократия и интеллигенцияв капиталистическом обществе» // Экономика и организация промышленного производства, № 1, 1988
3 Луций Анней Сенека, Философские трактаты. С. 122
4 Хоркхаймер М. Адорно Т.В. «Диалектика просвещения: философские фрагменты». М.; СПб., 1997.
http://www.sunround.com/club/22/129_frumkin.htm
«… самые отвратительные монстры получаются тогда, когда искусственно увеличивают размеры насекомого или другой мелкой твари». Это я к тому, что интеллигенцию постоянно упрекают в оторванности от народа. Насколько эти обвинения справедливы? Может быть, эта оторванность обоснована приведенной цитатой? Мне кажется, что народ если и можно ценить, уважать, любить, то лишь в контексте утверждения, высказанного Ильиным: «… великий народ велик прежде всего в своих вождях и творцах». Русский народ достоин уважения за то, что на его почве возникла русская интеллигенция, но на его же почве возникло множество явлений, уважения не заслуживающих. Любить или не любить? — вот в чем вопрос.