Померанц Г.С. Интеллигенция: идейность задач и беспочвенность идей

Я попытаюсь связать нынешние проблемы интеллигенции с историей этого термина. Это необходимо, потому что многие современные споры заходят в тупик из-за незнакомства с историей.

До конца 18 века слово «интеллигенция» означало совсем не то, что мы сегодня понимаем под ним. Оно означало «особое тонкое понимание». Так и сейчас многие понимают английское «интеллидженс» — как понимание духа, витающего над буквой, понимание целого, а не застревание в частностях. В конце 18 века французским просветителям понадобилось как-то отделить слой просвещенных от непросвещенных. И они воспользовались словом «интеллидженс». Одновременно выплыло из средневекового обихода слово «nation». «Нация» сначала означала землячество студентов Сорбонны. Никто в течение ряда веков не применял этот термин к социальному слою. Но возникло нечто новое. Возник «народ суверен» вместо «короля суверена», надо было это как-то назвать. Новый народ назвали «нация». Между двумя новыми понятиями сразу возникли непростые отношения. Во Франции они сблизились. Революционная Франция считала себя в целом просвещенной нациею. В Германии эти понятия разошлись. Немцы осознавали свое единство в борьбе с французскими космополитическими идеями. Отсюда акцент на самобытность нации. И Гейне говорил, что французский патриотизм расширяет сердце, а немецкий патриотизм его сужает.

Зачем нам все это нужно знать? Потому то эти соображения позволяют понять некоторые отечественные явления. Они объясняют, почему Короленко написал, что «моим отечеством стала русская литература». А дело было в том, что ему, мальчику, подсунули с восхищением брошюру, в которой прославлялся подвиг есаула Гонты, который свеченным ножом — нашелся православный священник, который освятил этот нож, — зарезал свою жену-католичку и детей, рожденных от брака с католичкой. Движение Железняка, к которому Гонта примкнул, ставило своей целью уничтожение «жидов и ляхов», и Гонта поставил принцип выше личных чувств. Я думаю, что Гоголь знал это, когда создавал «Тараса Бульбу»: «Я тебя породил, я тебя и убью».

Естественно. что на Короленко, тоже сына украинца и польки, все это произвело ужасное впечатление, он перечеркнул мысленно все свои связи с отцовским и материнским наследством и стал русским писателем. Почему? Потому что в русской литературе тогда такого рода брошюры были бы невозможны. Потому что в имперской нации в образованном слое сильнее чувство имперской вины, вины перед теми, кто были, так сказать, объектами расширения империи. Это чувство иногда сильнее, чем чувство имперского самосохранения. Например, Герцен в 1863 году встал на сторону поляков, и некоторым современным диссидентам трудно было повернуться, когда объектами насилия стали русские вне новой России, мешала привычка солидарности с борцами против империи.

В интеллигенции никогда не может быть одной точки зрения, всегда будет группа, которая острее чувствует потребность самосохранения державы, и противоположная группа, для которой важнее права человека, право малой нации на независимость и т.д. Здесь нельзя обойтись без попытки понять друг друга. Этому учит история.. Поэтому пойдемте дальше по ходу истории, и, может быть, мы еще что-то увидим.

Эпоха романтизма отодвинула слово «интеллигенция» назад. Романтиком оно вообще не было нужно. Это просветителям надо было отделить просвещенных от непросвещенных. А романтикам нужно было совершенно противоположное. Нужно было соединить верхушку образованности с народом. Поэтому слово «интеллигенция» они не жаловали. Как, по-моему, и современные почвенники не жалуют интеллигенцию и обычно описывают ее не очень сочувственно. Это опять-таки можно понять как некую историческую традицию : относиться к этому как объекту корректного спора, диалога, а не брани.

Около ста лет слово «интеллигенция» было не в ходу и означало что-то вроде элиты. Потом оно выплыло в России. Почему? Была причина: появился новый общественный слой. Раньше, до реформы Александра Второго, европеизированная часть населения более или менее совпадала с дворянством. Образованный человек получал личное дворянство, мог дослужиться и до потомственного.

Но после реформ такая масса разночинцев хлынула в университеты, что состав образованного слоя изменился: он стал не чисто дворянским. Он что-то усвоил от дворянства — в этом особенность русской интеллигенции; многое внесли и разночинцы. И вот этот слой надо было как-то назвать, писатель Боборыкин ввел тогда в обиход слово «интеллигенция». И, более того, появилось слово «интеллигент». Возникло как бы новое сословие.

К интеллигенции относились далеко не все образованные люди. Священники к интеллигенции не относились, поскольку их образование имело византийские корни. Победоносцев не только не считал себя интеллигентом, но само слово «интеллигенция» считал манерным и ненужным неологизмом, он упрекал министра внутренних дел Плеве, что тот пользовался этим словом. Плеве отвечал, что оно практически необходимо, ибо, я цитирую по воспоминаниям сына Суворина со слов отца, «интеллигенция — тот слой нашего образованного общества, которое с восхищением подхватывает всякую новость или слух, склоняющиеся к умалению правительственной или духовно православной власти». Надо сказать, что и сама интеллигенция в попытках определить себя подчеркивала то же самое. Это сказалось в расхожем определении Иванова-Разумника: «критически мыслящая личность». Против этой односторонней установки на критику выступили наиболее глубокие мыслители из самой интеллигенции, авторы «Вех», но их далеко не сразу поняли.

Этот спор продолжался долго. Замечательный памятник дискуссии — «Трагедия интеллигенции» Г.П. Федотова. У Федотова много глубоких идей о необходимости для интеллигенции осознавать сдвиги в ценностях и искать новые формулировки для вечных ценностей, а не только критиковать то, что обветшало. Но в памяти из его блестящей «Трагедии интеллигенции» осталась одна фраза: «идейность задач и беспочвенность идей». Федотову казалось, что это чисто русское извращение, но мировое развитие показало, что всюду, от Нигерии до Японии, когда возникал европейски образованный слой, для него было характерно то же самое: идейность задач европейского Просвещения, прав человека и т.д. и беспочвенность идей, поскольку для родины это все было заморским, непонятным народу.

До 1914 года все это считалось руссизмом. И в словаре Вебстера слово «intelligentsia» писалось курсивом, хотя рядом английское слово «intelligence» писалось нормально и означало «разум, разумность, понимание». «Intelligentsia» трактовалось так: русские интеллектуалы, обычно в оппозиции к правительству. Однако после войны европейская культура пережила чувство глубокого кризиса. И появились мыслители, которые выразили это чувство.. Их называли экзистенциалистами. И когда русских философов вывезли в Германию, они увидели, что они, не зная того, были экзистенциалистами, поскольку они всегда выражали глубокое чувство кризиса как свой личный кризис. Так господин Журден не знал, что он говорит прозой. Бердяев, скажем, вступил в личные отношения с Мартином Бубером (есть переписка с ним) и мог непосредственно от Бубера услышать о его делении мыслителей на проблематичных и непроблематичных.

Мыслители первого ряда: Августин, Паскаль, Кьеркегор. Второго: Аристотель, Аквинат, Гегель. Эти имена сразу дают почувствовать разницу Мыслители первого ряда переживают кризис культуры как свой личный кризис, как чувство внутреннего противоречия, из которого мучительно ищут выход, а мыслители второго ряда спокойно занимаются исследованием мира, уверенные в свой позиции и во всевластии разума.

Бросается в глаза, что любой русский мыслитель, вывезенный тогда в Европу, примыкал к первому ряду, а не ко второму. Вот это различие приблизительно совпадает с тем. что, можно выразить в терминах «интеллигент» и «интеллектуал». Они сплошь и рядом применяются без различия, но в той мере, в какой они могут составить оппозицию друг другу, «интеллигент» примыкает к ряду: Августин, Паскаль, Кьеркегор. А интеллектуал примыкает к типу уверенных во всевластии разума.

Между этими двумя типами, однако, нет никакой стены. Андрей Дмитриевич Сахаров, с увлечением занимавшийся созданием водородной бомбы, вел себя как типичный интеллектуал, захваченный своими профессиональными проблемами. Андрей Дмитриевич Сахаров, вступивший в донкихотскую борьбу с режимом, которому он подарил свое изобретение, образец интеллигента. Так что переходы тут всегда возможны. В периоды обострения кризиса происходит сдвиг в сторону «интеллигенции», в период частичной стабилизации сдвиг в сторону спокойного «интеллектуализма». Но свободная воля личности непредсказуема. Кьеркегор и Гегель — современники. И в принце Гамлете я чувствую своего собственного предшественника: «Порвалась цепь времен, зачем же я связать ее рожден?» — это основа того, что я бы назвал интеллигентностью, сама его сущность. Но в начале 17 века принц Гамлет — одиночка, а в 19 веке в России, в двадцатом веке во всем мире это уже социальный слой. И когда Тургенев пишет статью «Гамлеты и Донкихоты», он имеет в виду типы российской интеллигенции.

К сожалению, в то самое время, когда обнаружились тонкости в понимании интеллигентности, в России главным философом стал Владимир Ильич Ленин. И все эти тонкости были ему ни к чему. Европейское Просвещение — это просвещение буржуазное, пролетариату вредное. Права человека — обман трудящихся. Чувство кризиса — бесплодное самокопание. Есть простой выход из всех кризисов — диктатура пролетариата.

Слово «интеллигенция» таким образом было выпотрошено, потеряло всякое духовное содержание. Осталась прослойка, болтающаяся между буржуазией и пролетариатом и занятая бесплодным самокопанием. Эта схема, к сожалению, вошла в язык и сплошь и рядом, когда мы говорим «интеллигенция», мы имеем в виду интеллигенцию именно в этом ленинском смысле слова. Настолько, что в дискуссиях шестидесятых годов я вынужден был употреблять прилагательное «интеллигентная интеллигенция» и «неинтеллигентная интеллигенция», чтобы как-то разобраться во всем этом хаосе, я даже попытался вообще отбросить эти социологические категории и воспользоваться образами Гоголя и Достоевского. Через несколько лет мне сказали, что я буквально вступил в калоши Бердяева, что Бердяев в 18-м году уже сделал такую попытку. И, когда я прочел наконец его статью «Духи русской революции», я убедился, что метод решительно один и тот же, но есть некое различие, вызванное изменением времени.

Например, у Бердяева большую роль играет Хлестаков. Но это 18-й год, когда Ленин обещал строить из золота общественные уборные, а Троцкий — что при социализме средний человек достигнет уровня, по крайней мере, Гете или Аристотеля. Ну, конечно. это сплошная хлестаковщина. В 62-63 годах Хлестакова я уже не увидел. Но зато я увидел новый тип, Бернара, как я его назвал, но мне пришлось его дорисовывать. Классики здесь ничего не приготовили. Отсюда мое понимание того, что бердяевский метод при всем преимуществе его яркости, художественности, имеет свои ограничения. Во-первых, жизнь меняется, и не хватает известных классических всем известных типов. Во-вторых, скажем, в Англии и Франции придется разрабатывать эти схемы на местном материале. В-третьих, во многих странах вообще нет подходящей литературы, из которой можно было набрать эти типы. А между тем «intelligentsia» явление мировое. Я как библиограф, занимаясь проблемами развивающихся стран, всюду натыкался на одни и те же проблемы вестернезированного слоя. Всюду идейность задач и беспочвенность идей, всюду споры западников и почвенников, от которых мы и сегодня никуда не уйдем, ни в одну национальную идею мы их не втиснем. Приходится вернуться к языку понятий. Я думаю, что европейски образованный слой в неевропейской стране только частный случай носителя кризиса культуры, носителя кризисного сознания. Возможно более общее определение: носитель культуры, переживающий кризис как свой личный кризис, личную проблему.

Интеллигентность становится модой в период нарастания и обнажения кризиса. Но если случается взрыв, подготовленный критически мыслящей личностью. то это взрыв отметает ее. На авансцену выходит деятель, бизнесмен в революции, революционный администратор, вышедший из рядов интеллигенции, но презирающий ее за колебания, сомнения, за склонность чувствовать себя одновременно и в волчьей, и в заячьей шкуре и сочувствовать тому, кого бьют.

Одиннадцатый тезис о Фейербахе был смертным приговором интеллигенции. Это хорошо описал Федотов. Кстати, он очень четко объяснил, что Ленин — не интеллигент, хотя он вышел из рядов интеллигенции. И что он гораздо ближе к Петру Великому, чем к чеховскому герою. Однако дело не только в том, что интеллигенция воспитала своих собственных палачей (это федотовская мысль). Дело во внутреннем кризисе среды, считавшей себя интеллигентной. Раньше достаточно было кричать: «Король гол!» И вы чувствовали себя ох каким интеллигентом. Когда голый король свергнут, интеллигентным быть труднее. Мода на интеллигентность быстро уступает моде на цинизм. Тогда интеллигент только тот, кто не уступает моде и сохраняет веру в «ценностей незыблемую скалу», кто пробивается внутрь, к тому источнику, где зарождаются и возрождаются ценности, кто ищет духовного возрождения. Таких всегда было немного . И сейчас их не меньше, чем было.

Интеллигенции нет только в примитивных и архаических обществах, потому что там нет кризисов. Развитие истории — это нарастание кризисности. Сперва кризисы случались изредка, и дело кончалось либо распадом общества, либо переходом в новое стабильное состояние. Современное же общество — есть общество, постоянно нарастающего и ветвящегося кризиса, в котором один кризис переходит в другой, причем первый тоже в какой-то степени остается, хотя в смягченной форме. И вместе с тем все это каким-то образом вопреки прежним законам истории, сохраняется. Маркс был отчасти прав, когда говорил, что выход из кризиса подготавливается средствами нового кризиса. Ошибался он в том, что мыслил чисто в экономических терминах. Это неверно. Развитие имеет много параметров, и, скажем, научно-техническая революция дала возможность выйти из ряда нарастающих экономических кризисов, но одновременно она усиливает экологическую напряженность.

Более того, сейчас возникла совершенно неожиданная ситуация, когда в центре перемен на Западе достигнута частичная стабилизация за счет вывоза болезней развития на периферию при недостаточном вывозе лекарств. Вывоз грязных производств только символ, наиболее заметный факт. В незападных культурных мирах возникает психологическая напряженность, чувство невыносимости перемен, толкающее к экстремизму. Ее одним из первых выразил Хасан Аль Банна, создатель «Мусульманских братьев». Потом агрессия средств массовой информации вызвала антишахскую революцию в Иране.

Чувство невыносимости толкает к утопии — простого выхода из всех кризисов и достижения бескризисного состояния. Уроки истории страшные, но они не идут на пользу. Ленин считал, что он учел ошибки французских революционеров. Муссолини считал, что он учел ошибки Ленина, а Усама Бен Ладен считает, что он учел ошибки прежних диктаторов: потому что они не опирались на бога, а он действует во имя бога. И даже Баркашов считает, что он исправил ошибки Гитлера, который недооценивал славян.

Сегодня на Западе господствует усталость от истории, а с другой стороны на периферии — сочетание социального и религиозного фанатизма, который нельзя сводить к исламу, потому что (хотя и в меньших масштабах) нечто подобное возникло на почве католической теологии освобождения, а именно диктатура Сандино в одной из банановых республик. Да и у нас Александр Мень перед смертью предупреждал о возможности союза клерикалов и фашистов. Это более или менее дремлет во всех культурах, испытывающих тяжесть перемен. То, что в исламе это выразилось более ярко, имеет свои причины, но ни в коем случае не выводится из самой сущности ислама.

Чем стремительнее перемены и чем острее кризис, тем больше соблазн прыжка в утопию во имя той или иной идеи всеобщего блага. Я прочитал статью Быкова в дискуссии и совершенно не согласен, что можно ставить в один ряд Джека-потрошителя, Чикатило, Ленина и Сталина. Никакой Джек-потрошитель не мог бы уничтожить шестьдесят миллионов людей. Для этого нужна великая идея, способная зажечь сердца миллионов людей и создать кадры исполнителей террора.

Все тоталитарные системы созданы на основе какой-то крупной идеи, которая вдохновила, захватила людей. Без великой идеи можно создать полицейское государство. Тоталитарного государства создать нельзя. Это было и в прошлом. Например, когда в Византии покончили с иконоборчеством, истребив сто тысяч иконоборцев. Но в прошлом это случалось изредка, общество было достаточно стабильным. А сейчас глубокая нестабильность цивилизации делает это постоянным соблазном.

Отсюда необходимость что-то противопоставить великой идее, дающей простое решение всех вопросов. Отсюда записка Иконникова в «Жизни и судьбе» Гроссмана, которая утверждает то, что я пересказал: ни один убийца, садист, мерзавец не совершил столько зла, сколько энтузиасты добра. Отсюда его парадоксальное противопоставление «дурьей», непосредственной доброты любой идее добра.

В более сдержанной форме это выразил в своей книге «Донкихот на русской почве» Юрий Айхенвальд, противопоставив целенаправленное добро и добро кихотическое, т.е. непосредственное, сердечное.

Мне кажется, что задача интеллигенции — вступать в диалог с фанатиками идеи и стремиться превратить войну идей в диалог идей. В Италии это с некоторым успехом делал философ и социолог Боббио. Он понимал проблему ценностей как борьбу идеи свободы с идеей справедливости и, вступая в диалог с партиями социалистической и либеральной ориентации, но, не становясь членом ни той, ни другой партии, стремился добиться более корректных методов диалога.

Я думаю, это и наша проблема. Спасибо за внимание.

http://ec-dejavu.ru/i/intelligentia_3.html

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

четыре × 2 =