Раков В.П. Интеллигентоведение в филологических штудиях

В настоящее время положение интеллигентоведения в системе учебных дисциплин зыбко — многие профессора и доценты считают эту дисциплину необязательной и присутствие даже ее элементов в специальных курсах расценивается как пустая трата времени, и без того ограниченного министерскими планами занятий. Эта позиция – плод вульгарно понимаемой прагматики, следствием которой можно считать то и дело вспыхивающие дискуссии на тему: «Нужно ли специалистам (и не только технического, но и гуманитарного профиля) сдавать кандидатский экзамен по философии?» Статья академика А. Б. Мигдала[1] на какое-то время охладила пыл сторонников лозунга: «Ученым-специалистам философия не нужна!». Однако эта «идея» не умерла и до сих пор находит своих, если не агрессивных, то весьма стойких защитников.

Подобно тому, как философия содействует повышению качества отраслевых исследований, помогая ученым раздвинуть горизонты той или иной тематики – за счет методологической вариативности возможных решений, интеллигентоведение способствует осознанной гуманитарной рефлексии над проблемами как жизни, так и науки, в частности об искусстве и литературе.

Прежде чем приступить к размышлениям о тематизируемой в данной статье проблематике, необходимо отдавать себе отчет в следующем:

    • интеллигентоведение тесно («органично») связано с культурой и ее эволюцией;
    • культура понимается нами как интеллектуальная история нации и человечества в целом;
    • методические вопросы, возникающие в процессе развертывания интеллигентоведческой тематики, должны находить решения, соответствующие уровню анализируемых идей и не заслонять их авторов всякого рода бытовой и рутинной информацией — в личности творцов нам интересны лишь такие биографические факты, которые имеют культурную значимость[2];
    • поскольку существование интеллигентоведения отягощается его, если так можно выразиться, неопределенным статусом в ряду учебных дисциплин, то желательно систематическое подчеркивание преподавателем ноологической природы его специального предмета, каким бы он ни был – гуманитарным или относящимся к естественнонаучной области;
    • рассмотрение тех или иных интеллигентоведческих аспектов изучаемой дисциплины должно сопрягаться с исторически известными типами когнитивности и с последующим сравнительно-сопоставительным их анализом;
    • в центре интеллигентоведческого внимания находится человек, взятый в духовной сущности и поведенческом своеобразии. Само собой разумеется, что личностная деятельность обладает общежизненным смыслом, который преподавателю нужно словесно сформулировать и, таким образом, представить как рационально воссозданный миф. При этом понятно, что ни одна из вербальных форм не может претендовать на его содержательное исчерпание.

При оговоренных исходных позициях только и возможен анализ интеллигентоведческой проблематики, сопутствующей теме «Из истории науки о литературе» – курсу, читаемому на филологическом факультете Ивановского государственного университета. Этот курс адресуется аспирантам первого года обучения и имеет целью ознакомить слушателей с многообразием методологических направлений русского литературоведения конца XIX – XX веков. Собственно методической задачей автор цикла лекций считает (а) помощь аспирантам в овладении ключевыми концептами и терминами науки о литературе изучаемого периода; (б) используя ресурсы майевтики, он стремится к тому, чтобы его молодые коллеги сами приходили к выводам, а не ждали их от преподавателя, сознательно приведшего их в пункт некой бифуркации; одной из стратегий курса является (в) стремление лектора уяснить человековедческое содержание литературно-эстетических теорий, что, по существу, и есть их интеллигентоведческий смысл.

Объем курса 30 часов, из них 20 отводится на лекции, 10 – на семинарские занятия. Впрочем, жесткого распределения времени тут быть не может. Если слушатели высказывают просьбу увеличить количество семинарских занятий, это пожелание удовлетворяется. Практика показывает, что аспиранты дорожат и лекционным временем.

Вводная лекция посвящена методологии курса и общей характеристике литературоведения XIX – ХХ вв. Специфичным здесь является то обстоятельство, что наука о литературе рубежа столетий, развивая романтическую традицию и осваивая принципы новейшего психологизма, строит теории художественного творчества на основе безмысленно понимаемого содержания и телесно трактуемого образа человека. Тут же ставится вопрос об отношении этих новаций к классическим теориям искусства. В курсе лекций вся эта проблематика рассматривается с позиций дальнейшей ее эволюции и естественно входит в состав структуралистских концепций и теорий деконструкции.

Первый блок лекций посвящен анализу «органического» литературоведения. Наряду со специально-филологической проблематикой, тут подвергается внимательному рассмотрению идея человека как живого статуарного тела. Это – отзвук теории «скульптурного мифа», которым многие века жило и живет искусство, в том числе и художественная литература, а также наука о ней. На семинарских занятиях данная тема – в центре дискуссий. От аспирантов требуется определить меру ценности такого осмысления человеческой личности, уяснить последствия отказа теоретической мысли от ноологического восприятия индивидуума, что указывает на наличие в науке элементов детскости[3], исходящих из чисто внешних реакций на художественный образ. Так вскрывается одна из особенностей интеллигентского мышления указанной поры. Эта особенность определяется тотальным воздействием психологизма на рационалистические формы познания рубежа столетий. Участники семинара по просьбе преподавателя делают экскурсы в область психологической науки (эти сообщения они готовят заранее).

Подобным же образом освещается тема «Формальная школа в литературоведении». Кроме специальных, теоретико-филологических вопросов, здесь рассматривается человековедческая проблема как составная часть гуманитарной идеологии ученых-морфологов. Преподаватель подчеркивает, что в концептуальных построениях «формалистов» человек представлен не сам по себе, а отчужденно-конструктивистски, в системе обезличенных функций текста, его психолого-эстетической суггестивности. На семинарских занятиях слушателям дается задание: установить (в противоположность «формальной» доктрине) эффект авторского присутствия в произведениях литературной классики, где его образ не всегда дан непосредственно, то есть не выражен структурно, но, тем не менее, выказывает свое бытие на уровне интенциональности текста, его аксиологических, эмоциональных и иных обертонов. Таким образом, возникает полемический диалог молодых ученых с творческим наследием В. Шкловского и его коллег. Главный вывод, к которому продвигаются участники семинара, заключается в том, что человек как существо творческое не подвержен энергиям аннигиляции; он проявляет себя даже тогда, когда не имеет явно выраженной формы своей манифестированности, находясь лишь в зоне апофатической означенности.

В течение нескольких лекционных и семинарских занятий слушатели овладевают предложенными стратегиями, а затем и сами проявляют живой интерес к интеллигентоведческим аспектам истории науки. Они приходят к пониманию того, что за любой концепцией, гипотезой или теорией стоит человек как их творец – с собственными представлениями о космосе и мире, в котором ему довелось жить и мыслить. В таком же, не лишенном интеллектуального напряжения, контексте рассмотрены литературные доктрины последних десятилетий.

Преподавание истории науки в ее интеллигентоведческой проекции – плодотворно и открывает путь к новым методологическим стратегиям.

При истолковании того, что есть преподаваемая дисциплина с ее категориальным аппаратом, полезно отдавать себе отчет в том, что в гуманитарных науках, какими бы развитыми они не были, присутствует такое содержание, которое невозможно не только исчерпать, но и описать. Оно может быть лишь обозначенным и, строго говоря, его нельзя назвать научным в первичном смысле слова. Мы говорим о жизненном содержании дисциплин, о чем многие преподаватели академических курсов не столько забывают, сколько не знают. Более того, даже не подозревают о таящейся здесь проблеме.

В лекциях и на семинарских занятиях внимание слушателей привлекается к проблеме осознания указанного пласта, не поддающегося словесному формулированию. Тут уместны вопросы, задаваемые автором курса участникам дискуссии. Как достичь большей степени ясности в передаче такого содержания? Какие ресурсы интеллектуального и сенсорного восприятия учащегося человека могут помочь справиться с задачей? Конечно, аспиранты имеют право на ответ, построенный на базе их собственных переживаний, и это будет первой ступенью на пути к истине. Но, желая продвинуться дальше, полезно обратиться к совету М. М. Бахтина, который предлагал в подобных ситуациях следующие альтернативы: «Может быть, — писал он, — либо относительная рационализация смысла (обычный научный анализ), либо углубление его с помощью других смыслов (философско-художественная интерпретация). Углубление путем расширения далекого контекста»[4].

Обычно на занятиях эта идея встречает живое сочувствие слушателей — они соотносят свои психологизированные догадки с ноологичностью тезисов мыслителя. Часто молодые ученые признаются, что после ознакомления с суждениями Бахтина ими переживается острое чувство уверенности в себе: ведь то, что ранее смутно ощущалось, теперь приобрело определенность – без какого-либо подавления смысла и его чувственного ореола рационализированным комментированием. Как правило, аспиранты с пониманием воспринимают сказанное С. С. Аверинцевым: «Без таких мыслителей, как Бахтин, наука измельчала бы, выродилась из жизненного дела в «только науку»[5]. Как бы ни оспаривались некоторые положения бахтинских построений, их жизненное содержание обладает самоценностью и предстает как всегда актуальное[6]. Надо ли говорить о внимании аудитории к проблемам ближнего и дальнего контекстов, а также о том, что сопутствует этим понятиям, в частности, о своем и чужом в культуре, о ее пограничных зонах и мн. др. Но самым большим методическим эффектом, если его удается осуществить, следует назвать уяснение посетителями лекций и участниками семинаров символичности и, следовательно, глубокой содержательности самого языка науки, допускающего в свою сферу невыразимое и рассматривающего этот феномен как элемент, равноправный с другими в системе гуманитарного знания. При этом преподавателю никак нельзя забывать итогового по своему смыслу замечания Аверинцева, процитировав его с буквальной точностью: «Надо будет признать символологию не ненаучной, но инонаучной формой знания, имеющей свои внутренние законы и критерии точности»[7].

В результате такой методологической подачи тематизируемых материалов слушатели усваивают важную мысль о многообразии способов познания, о степени точности языка науки и тщетности попыток исчерпания содержательных глубин изучаемого предмета – с помощью исторически сформировавшейся номенклатуры дефиниций и терминов. Последние – хороши и необходимы, они указывают на то, что наука освоила и, вместе с тем (очевидность этого становится ясной в процессе занятий), то, что дискурсивно не формулируется, но о чем дается знать. Таким образом, терминология расшифровывает познанное и кодирует то, что до поры не удается расшифровать, но это-то и подстегивает любопытствующий разум. Заглянуть в просторы неисследимого и незнаемого – цель, которая манит всякого мыслящего человека. А если он умеет синтезировать знание и высокую мораль, информацию и нравственный идеал, то он и будет интеллигентной личностью – с собственной психикой и умом, то есть с индивидуально-творческим мифом, в котором запечатлелась встреча с познанием, интенсивное переживание этого процесса и в словах изложенное понимание его сущности и логики.

Другим, весьма важным, эпизодом на занятиях является проблемная ситуация, возникающая при рассмотрении вопроса о творческой индивидуальности художника – в тесной связности с ее борьбой за стиль. Вопрос этот требует методологического заострения, особенно в научном контексте второй половины ХХ-го и начала нынешнего веков, когда возник комплекс проблем вокруг концепции «смерти автора». Мы полагаем, что без обращения к ресурсам интеллигентоведения здесь не обойтись и имеем в виду пафос ноологичности, который культивируется этой отраслью знания и без которого трудно представить такую дисциплину, как история литературоведения.
В границах нашей темы с этой точки зрения интересны творческие искания академика П. Н. Сакулина. В эпоху почти тотального пренебрежения личностью художника ученый выдвинул свое понимание проблемы, подчеркнув при этом подлинно интеллигентоведческие аспекты творчества. Не «исчезновение» автора и его воли, а, напротив, активизация интеллектуальных, эстетических и – специально отметим это! – нравственных сил личности с их мобилизацией для создания художественных шедевров национального и мирового значения – вот что волновало филолога. Было знаменательным то, что категорию стиля и гармонии он мыслил в качестве первенствующих в системе творчества. Да и его собственные научные сочинения демонстрируют тонко развитое чувство архитектоничности, что, по определению, свойственно одаренному человеку, в какой бы сфере деятельности ни реализовывался его талант[8]. Читая труды Сакулина, видишь, как высоко он ценил гармонизм и стильность теоретических построений. Автор спецкурса считает целесообразным ознакомить слушателей с такой дефиницией, как меон. Этот термин означает «несущее», «небытие», деструктивное начало, отнюдь не лишенное созидательного импульса, который должен использовать художник и ученый. Примеров меональности в мировом искусстве – великое множество. Картины преступлений, кровавых битв, социальных катастроф и трагических людских судеб – можно сказать, привычное явление в эстетическом контексте культуры. Произведения Гомера, Данте и Достоевского воссоздают сцены разрушенной гармонии жизни, ее чадности и, кажется, невыносимой безнадежности. Вот тут-то и наступает тот момент, когда читатель задумывается над тем, как же великим художникам удается совладать с меоном и направить его энергию в непосредственно эстетическое русло. Классики хорошо знали свое дело: Ад у Данте – смердит и поражает ужасом, герои Достоевского захвачены вихрем маниакальности и безумия, однако в том и другом случаях мы имеем дело не с нагромождением бед и несчастий, но – произведениями искусства, чей художественный мир телеологичен и соразмерен с эстетическими идеалами их творцов[9]. Так хаос оказывается побежденным ноологической и нравственной энергией создателей «Божественной комедии» и «Братьев Карамазовых». Духовная устойчивость писателей дана здесь в противоборстве со стихиями зла, греховности и слепых взрывов человеческих страстей. На наш взгляд, тут представлена интеллигентность творческих личностей, взятая в ее величайшем жизненном напряжении. Иное дело – де Сад и его романы. Задавшись целью опровергнуть беспочвенную философию просветителей, писатель сконцентрировал полемическую программу на нескольких пунктах, одним из которых является, несомненно, интуиция человеческого тела. Утрата художником триединства, завещанного классической культурой, — Истины, Добра и Красоты, — привела его к соблазнам атавистического поведения – и в жизни, и в творчестве, к тому, что получило название «садизма». Тут мы видим почти полное торжество меона.

Эти примеры и их научный комментарий вызывает у слушателей неподдельный интерес. Как правило, возникает дискуссия, формулируются неожиданные вопросы, которые преподаватель целенаправленно переводит в план истории литературы и науки о ней. В последней также случаются провалы в меональные бездны: то объявляется безмысленность художественного творчества, то предлагается его чисто конструктивная трактовка с воспеванием формальной мастеровитости, то, что еще хуже, восхваляется и даже декретируется теория классовости и прочие идеи, далекие от целостной природы творчества.

Обращение к исследованиям Сакулина действует на слушателей освежающе. Они отдают должное его суждениям о стиле как гармонии, подчиняющей себе силы хаоса; для них небезразличны высказывания ученого о русских писателях-классиках: о Пушкине с его универсализмом, о «лучистой и ароматной» душе Тургенева и мн. др. Размышляя об истории национальной литературы, Сакулин стремился уяснить ее закономерности и логику исторического развития[10]. В художественной эволюции он видел скрытый смысл, который необходимо распознать, для чего и служит ноологический подход к проблеме. Но этого мало! Эволюционируют не только идеи, но и неотрывные от них этические нормы и идеалы, которые, изменяясь, тем не менее, никогда не умирают. Этим единством пронизано не только творчество писателей как личностей, но и литературный процесс в целом, что, по нашему мнению, и есть указание на интеллигентоведческую специфику как литературы, так и науки о ней. Данная идея особенно ярко развита Сакулиным в теории творческой индивидуальности писателя, личность которого выступает в качестве prima agens культурного контекста. Тут у филолога мы находим много таких суждений, которые плодотворны для ряда наук, например, литературоведения и культурологии, а также, скажем об этом во весь голос, для истории интеллигенции. Личность, по Сакулину, невозможно подвергнуть какой-либо унификации, ограничив ее сущность рамками исторического, социологического, психологического, биографического и иного характера. Мысли и чувства художника открыты в безграничные перспективы и горизонты культуры. При конкретном подходе к теме необходимо подчеркнуть следующее: наука 1920-х годов весьма часто рассматривала человека как соматический феномен, педалируя при этом его репрезентативный и знаковый характер в срезе классовости. С опорой на бихевиоризм и реактологию была выработана поведенческая концепция личности с выдвижением в ней бессознательных психологических моментов. Сакулин справедливо полагал, что строить теоретическую поэтику на таких основаниях – значит обрекать себя на неудачу. Обращаясь к принципу историзма, он ищет ответы в ноологической природе и сущности творческой личности, в ее вечном стремлении к креативности.

Ученый не забывает и о национальной специфике искусства слова. Так формируется то, что на современном научном языке можно было бы назвать личностным мифом художника. Слушатели подхватывают эту мысль, а преподаватель приглашает их подумать над вопросом: имеются ли аргументы в пользу существования личностного мифа ученого? Тут же профессор напоминает, что у Я. Э. Голосовкера имеется работа «Миф моей жизни». Избранный нами ход мысли показывает, как, отправляясь от внимательного изучения терминологии с ее определенной и, вместе с тем, загадочной семантикой, мы, далее, соприкасаемся с проблемой таланта и гения, с меональной областью жизни и искусства — с целью увидеть процесс превозмагания хаоса силами Логоса, разума и слова. Этот путь увенчивается нашим осознанием личностного мифа каждого из творцов, будь то художник или ученый, мыслитель. Достигнутый рубеж – это пространство, находящееся в пределах интеллигентоведческого рассмотрения: ведь эта наука стремится понять всякую ноологическую деятельность в сложных – связях ее с целостным миром личности. Сакулиным свершено то, что для истории русской интеллигенции имеет значение вехи: отвергнув телесную, статуарно-скульптурную трактовку человека, он предложил концепцию его распредмеченного понимания со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Насколько актуальна эта проблема, слушатели убеждаются при анализе человековедческих аспектов «органической» поэтики, которая и ныне вызывает противоречивые комментарии. Главная фигура тут – В. Ф. Переверзев, автор исследований о русских писателях-классиках. Он сформулировал литературно-эстетическую систему, которую правомерно назвать онтологической. Что такое художественное произведение? Это – бытие, которое само себя строит. В центре его – соматически, телесно, то есть скульптурно данный человек, подчиняющийся слепой энергии жизни. И, тем не менее, он определяет конфигурацию, архитектуру бытия. Стиль – это дом, жилище, хоромы с их комфортом и уютом, созданными «хозяином». Удивительно, что определяемая категория подается в модусе экзистенциальной предметности, чем, заметим, подчеркивается ее жизнеустроительная специфика. Филологии же здесь нет и в помине. У преподавателя есть все основания обратиться к слушателям с просьбой обдумать данную когнитивную схему. Какова степень ее «научности»? Что в этой схеме вызывает сомнение?

То, что Переверзев акцентирует бытийственные качества литературного творчества, одобряется участниками семинара. И они правы: ведь произведение и в самом деле есть нечто реальное, в частности эстетическое. Кстати, вероятно, поэтому М. М. Бахтин писал о том, что «предмет гумантарных наук – выразительное и говорящее бытие»[11]. В теоретических работах Переверзева также говорится о том, что бытие выражает себя и говорит о себе, но – не через логосные, языковые формы, а посредством их денотатов, то есть дома, хором и иной предметности. Человек же – хозяин комфортабельной вещности – является ее узником. Он способен воспринимать только то, что очерчено границами предметного круга, тогда как в нашем понимании личность потому и есть личность, а не только живой знак архитектурной среды, что ей принадлежит не какой-то один locus, но – пространство всего мыслимого (и немыслимого!) мира, в первую очередь, мира культуры. Это положение для нас имеет решающее значение.

Чтобы полемика с соматической философией в области литературоведения и эстетики была плодотворной и приводила бы участвующих в ней молодых филологов к пониманию интеллигентоведческих аспектов темы, к специальному заседанию ученого сообщества прорабатывается текст статьи Г. С. Батищева «Особенности культуры глубинного общения». Эта работа до сих пор, к сожалению, не нашла достойного распространения среди историков и теоретиков литературы. Но ее освоение не вызывает затруднений: к сочинению Батищева аспиранты подготовлены ранее изученными трудами Бахтина, в частности, его теорией диалогичности культуры. На занятиях (порою они продолжаются не два, как принято, а четыре часа) выступающие фиксируют точки полярных расхождений автора трактата с предметно-соматической теорией бытия и человека. Если у Переверзева интуиции тела и вещи имеют глобальную значимость, то Батищев настаивает на другой парадигме знания, «проблематизирующего всякое бытие»[12]. Каким путем это осуществляется? Конечно же, достижение означенной цели возможно лишь с помощью того, что залегает в основе и составляет сущность интеллигентовеления. Вслед за Батищевым мы говорим об интенсификации процесса когнитивности, об охвате им таких сфер бытия, которые превозмогают всякую граничность и находятся в пространстве «межпарадигмальной общности» (с. 114), а не «в пределах хтонически замкнутого горизонта» (с. 119).

Результатом такой направленности мышления может быть событие, методологически знаменательное, именно, распредмечивание бытия и выявление его бесконечно глубокой символичности. Преподаватель при этом выражает пожелание, чтобы филологи продумали названный феномен. Это тем более необходимо потому, что, как пишет с горечью Батищев, «увы, даже и во многих весьма содержательных произведениях искусства, заслуживающего имени классического, тяготение к общекультурным и транскультурным общим знаменателям присутствует нечасто, скорее – как исключение из привычных правил» (с. 114). Ведущий занятие профессор инициирует обсуждение вопроса, остающегося и до сих пор весьма острым: «Какова роль «скульптурного мифа» при воссоздании характера персонажа – в поэтике классицизма, романтизма и реализма?» Аспирантам есть над чем подумать и дать ответ с учетом прочитанного у Батищева.

Проблемная ситуация, намеренно созданная преподавателем, повышает теоретический градус мысли, только при таких условиях аспиранты могут уяснить ту истину, что безмысленно-поведенческая модель человека, предложенная Переверзевым и его школой, обладая известными достоинствами (например, телесная специфика образа человека в искусстве ярко проявляет его эстетизм), все же базируется на сниженном уровне интеллигентоведческого потенциала, причиной чего следует считать известное пренебрежение этой теорией ноологическими ресурсами художественного творчества. Зато с особой очевидностью «интеллигенция» (в античном и позднем философском ее понимании) сказывается в построениях Сакулина, вернуться к которым не возбраняется при обсуждении изучаемой проблемы. Ведь в трудах филолога мы читаем о писателях – личностях, одаренных ярким талантом, выдающимся умом, питаемым просторностью мировой культуры. Такие личности – носители редкого качества – умения превозмогать себя и отказываться от «своемерия» (с.125) – во имя Правды. Лишь при таких условиях творчество становится ответственным поступком. Только тогда «слово есть ;…; дело-делание» (там же). Естественен вывод, к которому приходят слушатели: чем глубже общение художника с универсалиями человеческой культуры, тем содержательнее, в том числе и морально, его творчество.

Разговор о сочинении Батищева может быть продолжен в той или другой системе координат, задаваемых рассматриваемой темой и методологией ее развертывания. В любом случае ясно: понимание искусства и науки о ней невозможно без осознания роли ноологических аспектов как того, так и другой, что тесно связано с человековедческой проблематикой, укорененной в самой сущности интеллигентоведения.

Кратко скажем о тех моментах, с которыми автор спецкурса сталкивался всякий раз, когда возникала необходимость трактовать литературно-теоретические материалы в интеллигентоведческой проекции. Признаемся: дело это – не из легких. К настоящему времени не существует хорошо отработанных стратегий и методик подачи историко-научных фактов – с позиции новой, только еще формирующейся отрасли знания. Тем не менее, и на таком фоне преподаватель может чувствовать себя уверенно, если он (а) хорошо владеет материалом темы и (б) умеет видеть в ней культурологически актуальные смыслы, (в) тесно увязанные с человековедческой проблематикой, (г) взятой в ее ноологической специфике. За терминами и теориями стоит история науки и ее творцы – живые люди, разделяющие высокие порывы, а также мыслительные стереотипы своего времени. Это – черты нескончаемого диалога человека с самим собой, с другостью, какой бы она ни была, – бытовой или космической. Она всегда объемлется мыслью, а если ее мощь недостаточна, восполняется интуицией. Когнитивная энергия личности с ощущением ею своего единства с миром, «вслушивание» в него (М. Цветаева), победа над «своемерием» –  в пользу Истины, Добра и Красоты – вот что надо углядеть (иначе не скажешь!) в сочинениях ученых, над трудами которых нам довелось размышлять…

То, что художники и их аналитики порою отдаляются от идеала, впадая в меональный соблазн, – причина драмы тех и других. Однако надо видеть, как интуиция и мысль созидающей личности, покидая хтонические горизонты восприятия, рвется к просторам культуры, где только и возможно глубинное общение с ее духовным богатством. Автор настоящей статьи в своей исследовательской и преподавательской практике стремится внедрять и развивать указанную стратегию постижения историко-научных фактов. Батищев называл избранный путь онтокоммуникацией, в которую, как он писал, «вступить способен только тот, кто предварительно превозмог в себе и порвал пленящие сети эмоционального своемерия» (с. 125), что совсем не означает какой-то аннигиляции присущей нам сенсорности, но указывает на возможность «возвыситься до тех духовных чувств, которые эпически-беспристрастны. Только такие не эмоциональные, но сострадательно-сердечные чувства, в атмосфере ответственного самообладания, делают возможной чистоту «звучания» правды …» (там же), сопряженной с тем, что Батищевым названо «фоном-над-адресатом». Эта дефиниция ассоциируется с мыслью Бахтина о «дальних контекстах» культуры, укрепляя в памяти участников штудий тезис о символичности и духовной содержательности языка науки.

Имея дело с очень сложным научным материалом, мы, тем не менее, стремимся найти его вечно актуальную доминанту. Как видел читатель, она обнаружена нами. Это – человековедческий смысл науки, какой бы она ни была – «точной» или гуманитарной. Участникам семинара предоставляется возможность поразмышлять на эту тему. Задача – не из легких, но ведь мышление далеко не всегда обладает импровизационной динамикой, требуя настойчивых усилий при решении тех или иных познавательных проблем. Как известно, Сократу принадлежит самое краткое и выразительное определение ведущей категории эстетики. Оно звучит так: «Прекрасное – трудно».
В ходе занятий слушатели задаются вопросом о ценностной значимости изучаемых литературных теорий. История науки имеет горький опыт заблуждений, построенных на содержательно зауженном восприятии эстетических концепций. Глубокие теоретические системы подвергались унифицированному «анализу», а научный контекст насыщался политизированной лексикой, сдабриваемой эмфатической и разоблачительной интонацией. Полемика с инакомыслящими филологами была направлена не столько на совместный поиск истины, сколько на утверждение априорно принятых тезисов, семантически незатейливых, а нередко и просто безграмотных. Тут полезно привести несколько примеров из текстов зоилов, предававшихся травле талантливо мыслящих исследователей. Преподаватель видит, что на слушателей эти цитаты производят сильное впечатление, и он приглашает аудиторию к дискуссии. Здесь высказывается много интересного и методологически полезного, того, что расширяет мыслительные границы диалога. В итоге молодые ученые приходят к выводу, сформулировать который им помогает профессор, приводящий высказывание Л. Витгенштейна, находимое в его сочинении «О достоверном». Там читаем: «Чтобы ошибаться, человек уже должен судить согласно с человечеством». Не является ли это указанием на высшее качество дискурса – его интеллигентность? Мы полагаем, что дело обстоит именно так.

Есть в литературно-интеллигентоведческих штудиях такой аспект, значимость которого должна осмысливаться как неустранимая из жизни человеческого духа. Мы говорим о принципах глубинного познания культуры, неотрывной от ее судьбических моментов. Пусть читатель не страшится некой загадочности последней фразы. Речь идет вот о чем: какова природа и специфика знания? Поддается ли оно каузальному объяснению, а если – да, то в какой степени? И каковы задачи, стоящие перед всяким ученым, претендующим на креативность собственной деятельности? У нас нет нужды отвечать на каждый из этих вопросов, достаточно напомнить слушателям суждения Батищева, который справедливо полагал, что «творчество возможно практиковать и понимать как по конечной сути заключающееся в конструктивном привнесении в мир чего-то небывалого, что в нем самом по себе онтологических корней не имеет и иметь не может, т. е. в наложении на внечеловеческую действительность принципиально инаковой печати в построении инакового бытия, существующего по инаковой логике» . Смысл приведенного высказывания в том, что знание не есть продукт натуралистически понимаемой причинности или некоего повеления слепого Миропорядка — оно имеет собственную структуру, которая, как помним, С. С. Аверинцевым названа инонаучной, то есть допускающей не стереотипную, но вероятностную логику интерпретации изучаемого предмета.

Такой тип мышления хорошо знаком аспиратам-филологам: ведь еще в студенческую пору своей жизни они изучали теорию искусства, в частности, «Поэтику» Аристотеля, где освещены интересующие нас вопросы. Живое любопытство участников семинара ведет к тому, чтобы воспроизвести в памяти это творческое наследие, а оно базируется на истолковании искусства как отступления от логики так называемого здравого смысла. Животные, например, фигурирующие в баснях, думают и разговаривают, подобно людям. Мы говорим: это – образы с вероятностным содержанием. «Но ведь так бывает лишь в искусстве! – восклицают иногда слушатели. – А как обстоит дело в науке, то есть в сфере дискурсивного мышления?».

Не следует спешить с ответом в том духе, что в науке-де – все по-другому. Автор этих строк за долгую педагогическую жизнь наслышан об этом. Но он никогда не отступал от мысли о том, что история культуры преподносит нам бесчисленные примеры методологических и когнитивных совпадений, находимых в художественном творчестве и научных трудах. Пройти мимо этого невозможно. В противном случае лекции историографического характера становятся объятыми аурой неодолимой скуки, общих мест и интеллектуального бесплодия. О необходимости синтеза рационального и иррационального в системе познавательных стратегий настаивал академик Б. В. Раушенбах. Он писал: «Получив огромное количество рациональных знаний, мы, на мой взгляд, испытываем недостаток <…> древнего алогического, образного, поэтического мировосприятия, которое тоже по-своему представляет мир». Ученый говорит, следовательно, об умножении когнитивных признаков научной деятельности. Для него ясно, что ни одна из форм мышления не должна быть исключенной из ноологического содержания культуры, о чем мы в своих интеллигентоведческих исследованиях писали неоднократно. Но – пойдем дальше.

Б. В. Раушенбах заинтересован не только в том, чтобы умножать непосредственные мыслительные возможности дискурса, допуская в него известную дозу алогичности (можно сказать и так: парадоксальности), но и ввести ее в зону аксиологического восприятия. «Если говорить о человеческих ценностях, – рассуждает физик-теоретик, – то здесь опять-таки большую роль играет эта иррациональная составляющая. Например, милосердие по сути своей иррационально, оно должно быть основано на чувстве, а не на рациональных размышлениях. Именно в конструировании человеческих ценностей иррациональная составляющая играет решающую роль. Пока что наша наука не оценивает в должной мере это обстоятельство».

В процессе занятий у преподавателя возникает возможность подчеркнуть значимость морального элемента в жизни ученого. Нравственная чистота и глубина мышления – пример для других и гарантия душевного комфорта его как человека. Одновременно с Раушенбахом на обсуждаемую нами тему писал Батищев, выделяя «высшую совестную инстанцию в личностном мире человека, призванную все сознательно и критически взвешивать и за все нести ответственность – и за претворение принципов, и за самые принципы».

Ярким примером тут могут быть В. Ф. Переверзев и П. Н. Сакулин. Первый был обвинен в меньшевизме, что было небезопасно не только для его судьбы как ученого, но и для самой жизни: политизированный культурный климат эпохи требовал жертв. В государстве царила атмосфера неоязыческой жестокости. Ученый был сослан в глухие области страны и тем самым отлучен от активной исследовательской работы. И все же не поддался обстоятельствам! Из ссылки филолог привез не одно, а несколько историко-литературных и теоретико-эстетических сочинений, не утративших своего научного значения и в наши дни. Этот результат был достигнут ученым, благодаря и его таланту, и верности тем принципам понимания искусства, которые были им сформулированы еще в начале ХХ века. Переверзев не отказался от «органического» восприятия художественного творчества, и там, где он следует этой методологической программе, его труды обретают теоретическую перспективу. Вот что значит чувство ответственности за то дело, которое выбрано как смысл собственной жизни!

Подобное же можно сказать и о П. Н. Сакулине. В эпоху, когда творческая личность художника трактовалась в качестве слепого орудия классовой борьбы, ученый, как помним, во весь голос заявил, что создатель литературных произведений – prima agens культурной жизни, а не рупор какой-либо социальной группы, и это положение стало основой теоретической и исторической поэтики, принадлежащей перу филолога. Его внезапная смерть загадочна; он был физически здоров и крепок. Не исключено, что режим постоянной фрустрации, свойственный общественной жизни конца 1920-х – начала 1930-х годов, а также несправедливые, иногда просто невежественные и злобные отзывы о его статьях и книгах сделали свое дело. Но – хватит об этом!

Пришло время продвинуться к следующей ступени наших размышлений. Скажем о том, что обычно выпадает из науковедческих штудий, потому что, по какой-то странной и молчаливо принятой логике, считается ненужным и даже относящимся к разряду безответственной лирики. Речь идет о чуде. Само это понятие непривычно для дискурсивно мыслящих исследователей. Ну, снизойти до утверждений о красоте, например, релятивистской теории и ее формулы в трудах А. Эйнштейна – для физиков сейчас не новость. Именно о красоте и симметрии как ее структурном принципе в системе теоретических построений писал академик А. Б. Мигдал в уже упоминавшейся статье. Но вот о чуде… Разве оно возможно в каком бы то ни было типе рационализированного знания? Однако существо проблемы таково, что позволяет нам сказать: «Возможно!».

Интеллигентоведение – наука, не удовлетворяющаяся лишь одной разновидностью ноологичности, она обнимает все формы последней, в частности, и такие, которые насыщены элементами мифологичности, этого источника чудесного. В самом деле, когда, скажем, Переверзев полагает, что литературное произведение есть «живое тело», а весь предметный мир, воспроизведенный в нем, пронизан токами этого «живого», – разве это не чудо? Или, когда филолог утверждает идентичность автора и героя художественного шедевра, – разве нельзя строй мысли исследователя расценить не иначе, как чудесный, волшебный, вообще – инонаучный? Известную параллель такому мышлению может составить отождествление слова и вещи, в силу чего теория искусства, выдвинутая русским формализмом, входит в состав так называемой «материальной эстетики».

На лекциях и семинарских занятиях выясняется, что методологический анализ, вскрывающий явление чуда в самой структуре мысли, вызывает глубочайший интерес аспирантов. Кроме того, они приходят к пониманию того, что узнанное ими на занятиях по истории науки превозмогает границы филологии. Они хорошо ощущают новизну проблемной ситуации и отдают себе отчет в том, что есть необходимость перевести разговор… – в план каких наук? Философии – да. Вероятно, и – психологии. А еще? Конечно же, в контекст интеллигентоведения, которое, изучая ноологическую специфику культуры, строит свои наблюдения и выводы с опорой на достижения этих наук. Но есть еще одна область мысли и ею невозможно пренебречь. Мы имеем в виду не что иное, как эстетику с ее категорией «интересного», чем следует воспользоваться, «подогревая» любопытствующее отношение слушателей к изучаемой проблематике.
Мы видели, что, размышляя над феноменом «чуда», наши слушатели оживились. Почему? Вероятно, ответ на этот вопрос может быть многосоставным. Во-первых, молодые ученые поддались воздействию «остраняющего» эффекта, присущего всему необычному и далекому от обмирщенной действительности. Во-вторых, с «чудом» сопряжены такие качества или черты самой структуры мышления, которым свойственно вызывать у аналитиков чувство очарованности ими, возбуждать инстинкт целенаправленного внимания и неотъемлемого от него наслаждения впервые увиденным и прочувствованным. Иначе говоря, «чудо» связано с чем-то притягательным или интересным. Скажем по-другому и точнее: оно всегда тождественно последнему. Именно так полагал Я. Э. Голосовкер, пытавшийся очертить сущность теоретически малоразработанной эстетической категории. Ученый писал: «Интересное – как любопытное, необычное, небывалое – как нечто новое, оригинальное, удивительное, сверхъестественное, чудесное, чудовищное (выделено мною. — В. Р.), – как ужасающее, потрясающее (то есть любопытное с ужасом), – «интересное» – как все, что сверх нормы: Квазимодо, античная Химера, джинны.
Интересное – как таинственное, загадочное, неведомое, как нечто нас особенно волнующее, – как наше тяготение к тайне».

Это – почти универсальное определение «интересного». Отметим и то, что можно считать, скажем так, его источниковым моментом: сама возможность чуда как чего-то интересного объясняется архетипным свойством человеческого воображения и мышления, именно, его «тяготением к тайне». Всякий опытный лектор хорошо знает, как возбудить внимание аудитории, и потому в нужных случаях прибегает к методу инкорпорирования в изучаемую проблему некоторой дозы загадочности. Однако в данной ситуации в этом нет необходимости, ибо «чудесное» в приведенных примерах лежит на поверхности, оно очевидно, восходя к древним праосновам культуры, в частности, к ее разветвленной образной ткани. Позволим себе привести еще одно высказывание Я. Э. Голосовкера, отмечавшего, что, «хотя самое увлекательное и вообще интересное – это интересное для фантазии и особенно интереснее самой фантазии, однако самый могучий интерес – это все же интерес, сидящий в нашем воображении – интерес имагинативный, который проявляется как высший институт культуры. Он выступает как интерес всего человеческого духа, и мы именуем его поэтому нашим духовным интересом.

«Высшее выражение такого ментального интереса, интереса Ума, – заключает ученый, – это интерес к идее как к смыслообразу. В сущности, под этим скрывается интерес к знанию».

Эти положения весьма важны по нескольким причинам. Во-первых, потому, что они помогают утвердить мысль о единстве начала и конца нашего замысла: мы начали курс описываемых лекций с подчеркивания эстетизма как главного принципа русской литературной науки и вот теперь завершаем его суждениями об «интересном» как эстетизированном феномене, движущей силе творческого воображения. Во-вторых, с помощью идей ученого мы попытались ввести «интересное» в дискурс интеллигентоведческого типа. И, наконец, анализируя различные теоретические построения, мы пришли к выводу, что даже и самые абстрактные их моменты восходят к смыслообразу как высшей форме человеческого духа. Молодые филологи должны помнить, что любая, хотя бы и «негуманитарная», отвлеченная теория обладает эйдологической спецификой, что может быть поддержано ссылкой на «Логические исследования» Э. Гуссерля. По его мнению, в математических и геометрических абстракциях содержится, пусть только грубое и частичное, но образное представление помысленного.

Итак, вместе со слушателями профессор, читающий спецкурс и ведущий семинар, прошел, мы бы сказали, тернистый путь. Это – (1) путь к знанию, осложненному обертонами, ранее, пожалуй, аспирантами не наблюдавшимися. На занятиях (2) произошла встреча традиционного истолкования явлений истории литературоведения и того непривычного, что обогащает морфологию и структуру научной мысли. Произошло это, (3) благодаря привнесению в сам процесс узнавания нового – элементов инонаучного знания, именно (4) его интеллигентоведческого пафоса. Собственно филологические штудии производились (5) в ноологическом аспекте и (6) с точки зрения когнитивной типологии, включая такие ее виды, как (7) мышление дискурсивное, (8) мифологическое и (9) эстетическое. Постижение этого (10) синтеза осуществлялось одновременно с (11) вскрытием человековедческого содержания анализируемых теоретических систем. Если угодно, это было (12) реконструкцией целостности каждой из них.

Избранная методологическая установка имеет для нас особое значение, поскольку она отвечает устроительно-мировоззренческой специфике представленных литературных концепций. Как отмечает современный исследователь, изучение этого поля знания приводит к выводу о том, что «масштабные мировоззренческие идеи не конститутивны (они не принадлежат к научно-теоретическому знанию типа математики или ньютоновской физики)» потому что не инструментальны, «а регулятивны» и указывают «путь, направление следования в тех «горизонтах» мироустроения, где действуют уже иные, не строго познавательные ориентиры». Так чисто академические занятия насыщаются глубоким экзистенциальным смыслом, приближение к которому достигнуто с помощью интеллигентоведческих стратегий – при понимании того, что высокая степень эффективности развернутого здесь анализа дается не сразу, а в результате длительных размышлений и, что называется, проб и ошибок. Идущий вперед да не устрашится преград на его пути!..

Примечания

    1. См.: Мигдал А. Б. Физика и философия // Вопр. философии. 1990. №1.
    2. См.: Винокур Г. Биография и культура. М.,1927.
    3. См.: Раков В. П. Русская «органическая» поэтика: ресурсы «детскости» // Вестник Ивановского гос. ун-та. Серия «Филология». 2003. Вып.1.
    4. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М.,1979. С.362.
    5. Аверинцев С. Михаил Бахтин: ретроспектива и перспектива // Дружба народов. 1988. №3. С.256.
    6. См.: Фридман И. Н. Карнавал в одиночку // Вопр. философии. 1994. №12. С.89.
    7. Аверинцев С. С. Символ // Кратк. Литер. энцикл. М.,1972. Т.7. Стлб.828.
    8. См. об этом: Лапшин И. И. Философские изобретения и изобретение в философии. М.,1999. Т.2. Гл.2. Творческий эрос и архитектонический инстинкт.
    9. Подробнее об этом см.: Раков В. П. Меон и стиль // Anzeiger fur Slavische Philologie/ Graz (Austria), ;1999;. Bd. 26.
    10.  См.: Раков В. П. Литературная теория П. Н. Сакулина (о стилях эпохи и литературных направлениях, о типах творчества) // А. Н. Островский, А. П. Чехов и литературный про-цесс XIX-XX вв. М.,2003.
    11. Бахтин М. М. К методологии гуманитарных наук // Эстетика словесного творчества. М.,1979. С.410 (Примечания).
    12. Батищев Г. С. Особенности культуры глубинного общения // Вопр. философии. 1995. №3. С.112. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием страниц в скобках.
    • Витгенштейн Л. О достоверности // Вопр. филос. 1991. №2. С. 79.
    • Батищев Г. С. Философская концепция человека и креативности в наследии С. Л. Ру-бинштейна // Вопр. филос. 1989. №4. С. 98.
    • См.: Там же.
    • Раушенбах Б. В. Точные науки и науки о человеке [Интервью] // Вопр.филос. 1989. №4. С. 111.
    • См., напр.: Раков В. П. Из истории интеллигентского дискурса: Когнитивный стиль Ап. Григорьева // Интеллигенция и мир. Российск. научн. журнал. 2001. №1; он же. Интеллигент и миф // Интеллигенция современной России: Духовные процессы, исторические традиции и идеалы. Иваново, 2002; он же. Русский монархический миф и его самоотрицание // Интеллигенция и мир. 2005. №3-4.
    • Раушенбах Б. В. Указ. соч. С. 111.
    • Батищев Г. С. Философская концепция человека и креативности в наследии С. Л. Рубинштейна. С. 98. Подобного рода идеи входят в своеобразный канон русского мышления. До сих пор сохраняет актуальность статья М. М. Бахтина с характерным название «Искусство и ответственность», где ученый писал не только о свободе творчества, но и о его возможной вине, если философия художника бесплодна и умножает «пошлую прозу жизни» (Бахтин М. М. Искусство и ответственность // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 5). Мыслитель сформулировал долженствующее кредо писателя: «Искусство и жизнь не одно, но должны стать во мне единым, в единстве моей ответственности» (Там же. С. 6). Статья была опубликована в 1919 году (в однодневном альманахе «День искусства», 13 сентября, Невель) и явилась нравственным заветом для многих интеллигентов. В данном контексте полезно вспомнить термин «сердечное созерцание», встречающийся в трудах философа И. А. Ильина, стремившегося максимально глубоко проникнуть в духовную, нравственную сущность национальной культуры. «Русское искусство, – все целиком выросло из свободного сердечного созерцания: и парение русской поэзии, и мечты русской прозы, и глубина русской живописи, и искренний лиризм русской музыки, и выразительность русской скульптуры, и одухотворенность русской архитектуры, и предчувственность русского театра. Дух христианской любви проник и в русскую медицину, с ее духом служения, бескорыстия, интуитивно-целостного диагноза, индивидуализации пациента, братского отношения к страдающему; и в русскую юриспруденцию с ее исканием справедливости; и в русскую математику с ее предметной созерцательностью» (Ильин И. А. О православии и католичестве // Ильин И. А. Наша задачи. Историческая судьба и будущее России. Статьи 1948 – 1954 годов: В 2 т. М., 1992. Т. 1. С. 304). Кажется, нет ни одной отрасли культуры, которая осталась бы неназванной в этом перечне, вплоть до такой абстрактной области, как математика. Даже и она пронизана энергией сердечного созерцания! Нынешние ученые-гуманитарии с большим сочувствием относятся к нравственным постулатам культурологической концепции философа. Подробнее см.: Раков В. П. К. П. Победоносцев в контексте политического модерна // Интеллигенция и мир. 2004. № 1-2. С. 97.
    • Особенно см. : Переверзев В. Ф. Основы эйдологической поэтики (Введение в литературоведение) // Переверзев В. Ф. Гоголь. Достоевский. Исследования. М., 1982.
      Более подробно и специально о теоретических системах В. Ф. Переверзева и П. Н. Сакулина, а также о судьбе ученых см.: Раков В. П. Новая «органическая» поэтика. Иваново, 2002. Главы 2,3,6,7.
    • Голосовкер Я. Э. Интересное // Вопр. филос. 1989. №2. С. 117-118.
    • Там же. С. 119.
    • Подробнее см.: Ячин С. Е. Слово и феномен. М., 2006. С. 46.
    • Козлова М. С. Вера и знание. Проблема границы (К публикации работы Л. Витгенштейна «О достоверности») // Вопр. филос. 1991. №2. С. 62.
    • Там же.

https://proza.ru/2009/11/18/480

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

7 − три =