Гиренко Ю.А. Сорная трава

Петр I и Екатерина II заслужили право называться великими. Сколь бы спорной (по меньшей мере) ни была политика, проводившаяся обоими этими самодержцами, один из ее результатов несомненен: в России сложился образованный класс. Был заложен фундамент Золо­того века русской культуры. Хотя интеллигенция тоже взросла на этом фундаменте — и со временем подточила его и разрушила.

Хранители устоев

Образованный класс оформляется в России в последние два десятиле­тия XVIII века. Поколение детей екатерининской эпохи (речь, разуме­ется, идет о дворянской элите) отличалось от своих родителей тем, что было по-настоящему образовано и всерьез воспринимало то, что чита­ло в книгах. Однако на первых порах просвещенный идеализм русских интеллектуалов не был разрушителен.

Первые русские интеллектуалы, профессионально занявшиеся ум­ственным трудом, были практически поголовно приверженцами про­светительских доктрин разума и прогресса. Они желали переустройст­ва государства и общества в соответствии со своими принципами.

Однако они ни в коем случае не собирались разрушать систему, в которой жили. Карамзин и Сперанский, Дмитриев и Ермолов, Денис Давыдов и Жуковский — все они хотели улучшений во имя сохране­ния. Они были верны этике служения, на которой зиждется дворян­ский этос, а потому считали для себя необходимым служить «Богу, царю и Отечеству». Причем, третий элемент этой формулы был поро­жден именно образованным классом на рубеже XVIII и XIX веков.

Почему выпестованная в послепетровские времена в рядах дворян­ства безответственность была отвергнута «первым непоротым поколе­нием»? Во-первых, именно потому, что оно приняло всерьез вычитан­ные в книгах доктрины. Наследники екатерининской эпохи не были «вольтерьянцами» в русском смысле слова. Для них идеи были не иг­рушкой, а имели подлинную ценность. Потому и к своей обществен­ной роли первое поколение образованного класса отнеслось со всей ответственностью.

Во-вторых, образованная элита времен Екатерины, Павла и Алек­сандра чувствовала глубокую благодарность к государству, позволив­шему ей состояться. Ценя добрую волю просвещенных монархов, ин­теллектуалы стремились улучшить — и защитить! — монархию.

В-третьих, у русской элиты (не только образованной) перед глаза­ми были угрозы, с которыми могла столкнуться страна в случае кру­шения системы. С одной из них Россия столкнулась вплотную в 70-х годах — речь о пугачевщине. Формулу «русский бунт, бессмысленный и беспощадный» Пушкин найдет много позже, но и без нее просве­щенные дворяне понимали, насколько страшной может быть народная стихия, не контролируемая государством.

Вторую угрозу предъявила в 90-х годах XVIII века «родина Про­свещения»: революционные эксцессы и якобинский террор во Фран­ции продемонстрировали, насколько опасным может быть слишком рьяное стремление утвердить торжество Разума.

Оба примера помогли тому, что образованный класс России в пер­вой своей итерации был сугубо лояльным и охранительным. Критиче­ское отношение к окружающей действительности было, но оно — в са­мом крайнем случае — приобретало характер аристократической фрон­ды. Восстановить аристократию, впрочем, не удалось, но это уже дру­гой сюжет.

Для нас важнее то, что в следующем поколении сдерживающие факторы перестали играть определяющую роль. У внуков екатеринин­ской эпохи, правнуков всевозможных «лейб-кампанцев» и праправну­ков петровского времени нашлись другие приоритеты.

Возбудители Герцена

В среде дворянской молодежи в царствование Александра I страх пе­ред пугачевщиной и отторжение революции отошли на второй план. Куда большее впечатление на нее производил пример Наполеона, соб­ственной волей и гением вознесшегося к вершинам власти и подчи­нившего себе всю Европу. В жилах юных образованных дворян заки­пела кровь предков, учинявших перевороты и менявших царей на пре­столе. Благо в 1801 году случилось событие, напомнившее о том, что «в России самодержавие ограничено цареубийством»: переворот, в хо­де которого был убит император Павел, и на трон взошел его старший сын Александр.

Гремучая смесь потомственной безответственности, унаследованно­го от родителей идеализма, юношеского максимализма и амбициозно­сти стала питательным бульоном для рождения декабризма.

В современной историографии нередко встречается утверждение, что мятеж 14 декабря 1825 года был последним отголоском эпохи дворцовых переворотов. Что декабристы попытались по собственной воле устроить то, что делали их прадеды по призыву очередного пре­тендента. Еще более известно определение В.И. Ленина, согласно ко­торому декабристы были первыми революционерами, которые, хоть и не добились победы, но «разбудили Герцена» и стали основателями революционного движения.

В обоих концепциях есть доля истины — и доля иллюзий. Для обычных дворцовых заговорщиков декабристы были слишком идеоло­гизированы, хотя действовали вполне в традиции «лейб-кампаний». Для сознательных революционеров слишком плохо представляли себе, чего хотят в итоге, хотя некая общая идеологическая рамка у них бы­ла.

На мой взгляд, правильнее всего сказать, что декабристы послужи­ли мостом от гвардейщины к интеллигентщине (причем, наиболее ценная часть образованного класса осталась «под мостом»). Неудав­шийся coup d’etat окончательно закрыл «дворцовую» страницу нашей политической истории. И открыл новую, в которой интеллигенты — наследники декабристов — сыграли решающую роль.

Интеллигенция в России состоялась, но для того, чтобы она вышла на авансцену, потребовалось — в точности по Ленину — «три источника и три составные части». Интеллигенцию, как значимую часть социума, породили государство, общество, идеология.

Любимый враг

Мятеж декабристов произвел неизгладимое впечатление на императо­ра Николая I. Не столько потому, что 14 декабря ему лично угрожала опасность. И даже не из-за того, что в декабрьском воздухе 1825 явст­венно пахнуло мартовским ветром 1801, когда «апоплексическим уда­ром» по голове был убит отец Николая и Александра, император Па­вел. Самое важное было в том, что молодой самодержец увидел угрозу для своей главной мечты — привнесения порядка в Русское государство.

Биографы Николая Павловича — апологеты и критики — в один го­лос твердят, что для него самым важным на свете был Ordnung. Он стремился завершить дело своего прапрадеда Петра Великого и сде­лать империю по-настоящему устроенной и упорядоченной.

Император точно определил главную опасность. Тот факт, что зна­чительная — если не доминирующая — часть общественной элиты на­целена на разрушение общества, он осознал, как грозящий гибелью государства. Декабризм, над которым лояльное «общество» подшучи­вало («В Париже сапожник, чтоб барином стать, Бунтует — понятное дело! У нас революцию делала знать. В сапожники, что ль, захотела?» — так пересказывал слова графа Ростопчина Н.А. Некрасов), импера­тора Николая напугал по-настоящему.

Вызов самодержец увидел точно, но ответ оказался не очень адек­ватным. Чтобы укоротить зарвавшуюся образованную молодежь, царь взялся за укрепление государственной машины. Империя со времен Петра была военно-бюрократическим образованием. Николай перенес акцент с первого слова на второе.

Николаевское тридцатилетие ознаменовалось выстраиванием гран­диозной по масштабам и сложной по структуре чиновничьей махины, придавившей собой страну. При этом царь требовал от нее исполнения не только охранительских функций, но и работы по модернизации страны. Именно в николаевские времена была написана знаменитая фраза Пушкина: «Правительство у нас — единственный европеец».

Таким образом, от чиновничества требовали движения сразу в двух направлениях, почти противоположных одно другому. Оно должно было оберегать и обновлять. Причем, никаких сил, оспаривающих го­сударственную монополию на обе эти функции, не было — пресекали на корню.

По природе своей бюрократия, разумеется, была склонна пренебре­гать реформаторством в пользу охранительства. К тому же, никуда не делись ее склонности к волоките и коррупции. Несмотря на все уси­лия Николая, машина оставалась малоэффективной и неповоротливой. А ее разрастание не давало включиться в политический процесс новым социальным силам, которые формировались в это же время.

В общем, деспотизм в чистом виде. Только не слишком рьяный. Тех, кто не вписывался в диктуемую схему и не признавал сформули­рованной в эти же годы официальной идеологии, сильно корили, ино­гда подвергали санкциям. Но, еще больше, чем в предыдущие века, «суровость российских законов искупалась необязательностью их исполнения». Бюрократическая махина была не в состоянии помешать процессу формирования отщепенской части образованной элиты. Ско­рее наоборот.

Важно, что первой жертвой николаевской бюрократизации пал как раз лояльный образованный класс. Бюрократическое давление на него привело к тому, что самостоятельная и одновременно охранительская позиция стала невозможной. Характерен пример П.А. Вяземского, ко­торого заставили отказаться от общественной деятельности в пользу малополезной службы. Выбор для князя был прост: или превращение в обычного чиновника, или противостояние системе. Ниспровергате­лем он быть никак не хотел — и позволил «замуровать» себя в депар­таменте. А вот А. И. Герцен, например, выбрал именно противостояние, эмигрировал и начал звонить в «Колокол». В результате режим ли­шился двух возможных союзников и приобрел одного стойкого врага.

Петр Струве напишет в «Вехах»: «После пугачевщины и до этой революции (1905 года — Ю.Г.) все русские политические движения были движениями образованной и привилегированной части России». И отметит, что движения эти были нацелены на разрушение сущест­вующего строя. Интеллигентский нигилизм усиливался косностью имперской бюрократии — и сам ее усиливал.

Впрочем, если бы речь по-прежнему, как в XVIII веке, шла только об образованной части дворянства, проблема могла бы решиться. Но в XIX веке общество изменилось. Речь теперь шла не только о немного­численных юных недорослях. Появились и другие — взрослее, серьез­нее и числом побольше.

Гражданское «обчество»

Считается, что по-настоящему интенсивная модернизация в России началась с 1861 года, когда было отменено крепостное право. Это так, но «процесс пошел» существенно раньше. Задолго до коронации царя-освободителя Александра II экономическая модель, созданная Петром Великим, приказала долго жить.

В первой половине XIX века российская экономика развивалась уже не по правилам крепостнического хозяйства. Крепостных стано­вилось все меньше, а капиталистических предприятий все больше. Об­разование стало доступнее. Реальная структура общества все дальше уходила от формальной. Появились новые «полусословия», не имею­щие дворянских привилегий, но все же причисленные к «господам» («почетные граждане», «однодворцы»). Заметно оперилось купечество. Даже среди крестьян, всегда считавшихся «основанием пирамиды», то есть самым ее низом, завелись свои богатеи, с которыми приходилось считаться.

Подробный анализ процессов социальной дифференциации в Рос­сии оставим исследователям, специализирующимся по истории поза­прошлого столетия. А для себя отметим только один, но крайне важ­ный факт. Во всех новых социальных стратах появились образованные группы. Которые в этике и этосе имели между собой больше общего, чем с каждой из групп, их породивших.

Так в нашей стране появилось действительно уникальное социаль­ное явление — разночинство. Социальная группа, единственным иден­тификатором которой была непринадлежность ни к одному официаль­но признанному сословию. Разночинцы читали те же книжки, испове­довали те же идею и обсуждали те же проблемы, что и образованные дворяне. Но было три существенных различия.

Во-первых, качество образования и воспитания у разночинцев было заметно ниже, чем у дворян. Тут ничего удивительного: стартовые ус­ловия были слишком разными. Слабость фундамента разночинцы компенсировали убежденностью и напором — то есть, доктринерством.

Во-вторых, разночинцы не имели никаких причин для пиететного отношения к государству российскому. Они добивались общественно­го признания исключительно вопреки системе — и не имели никаких причин дорожить ею. Поэтому если столбовой дворянин Пушкин, граф Толстой (любой из них) или князь Вяземский останавливались в своем критицизме, когда чувствовали опасность для Устоев, у разно­чинцев Белинского, Чернышевского и Добролюбова не было тормозов.

Отщепенство для разночинцев было естественным. Даже приоб­щившись к элитарной культуре, они все равно оставались за витой оградой замка, отделявшей элиту от «масс». И осознав, что им закрыт доступ в «высший свет», с еще большим ожесточением атаковали сис­тему.

И, в-третьих, разночинцев было значительно больше, чем образо­ванных дворян. Это уже была не «сотня прапорщиков», которую мож­но разом пересажать — общество! Почти гражданское. Правда, с силь­ным русским акцентом. В том смысле, что как раз гражданственности — т.е. ответственности — у этого «обчества» не было абсолютно.

Зато были идеи. Да еще какие…

У дискурса в плену

Публичные дискуссии по общественно значимым проблемам для Рос­сии XIX века не были привычными. Из допетровского времени оста­лись отголоски религиозно-политических баталий осифлян с нестяжа­телями, да никониан со старообрядцами, в которых проигрыш в споре означал исключение из жизни. При «матушке Екатерине» появились журналы, которые стали между собой дискутировать, подчас остро. Но по второстепенным вопросам.

О проблемах, как-либо связанных с политикой и общественным строем, спорить не рекомендовалось. Если кому было что сказать, то адресоваться он должен был к власти (как Н.М. Карамзин со своей «Запиской о древней и новой России», направленной Александру I). Нарушителям указывали со всей строгостью: тюрьма для Н.И. Нови­кова, ссылка для А.Н. Радищева и сумасшедший дом для П.Я. Чаадае­ва ясно очерчивали границу.

В декабристских кругах запретных тем не было, но внутреннюю дискуссию будущих «mes amis de 14», как их стал звать после подав­ления мятежа Николай I, трудно назвать публичной. «Разговоры меж­ду лафитом и клико» не выносились за пределы своего круга.

Прорыв случился, как ни странно, при Николае. Речь о растянув­шейся на десятилетия дискуссии западников и славянофилов. Начав с обсуждения проблем культуры, участники этого великого спора зало­жили фундамент русской общественно-политической мысли. Так ска­зать, основали дискурс.

Основополагающее значение западническо-славянофильской войны для развития общественной мысли в России — факт хрестоматийный. Менее очевидно то, что в процессе этой дискуссии произошел раскол между традиционным, ведущим родословную от Ломоносова и Держа­вина образованным классом и новым слоем — интеллигенцией.

Здесь стоит согласиться с Ульяновым-Лениным: «Декабристы раз­будили Герцена». В том смысле, что мятеж 14 декабря заставил рус­ское образованное общество задуматься и самоопределиться: на что оно готово ради чаемого царства Разума, Вольности и Прогресса?

Меньшинство, порицая избыточную, как тогда казалось, жестокость расправы над заговорщиками, одновременно отвергло и сам заговор. При всем критическом отношении образованных традиционалистов к политическим реалиям Российской империи, ценность самого ее суще­ствования под сомнение не ставилась. Именно к этому меньшинству принадлежали люди, создавшие «золотой век» отечественной культу­ры — от Карамзина до Пушкина и от князя Вяземского до графа А.К. Толстого.

Консервативное крыло образованного класса России в поисках сво­его пути обрело черты безвозвратно исчезнувшей аристократии — со­четание независимости и ответственности. При этом аристократиче­ский взгляд на мир исповедовали отнюдь не только потомки бояр и князей — не в меньшей степени он свойственен, например, мелкопоме­стному потомку малороссийских казаков Николаю Гоголю-Яновскому…

Но гораздо чаще встречался обратный случай — когда родовитые дворяне принимали сторону разночинцев и помогали им в формиро­вании интеллигентского символа веры. Спрос рождал предложение, а потому Герцен с Огаревым и Бакунин с Кропоткиным поучаствовали в сочинении новой мифологии не менее активно, чем Белинский с Чернышевским и Писарев с Добролюбовым.

Корпус идей, воспринятый образованными разночинцами, держался на пяти краеугольных камнях.

Первый — это культ «передового». Разночинцы, многие из которых вышли из самых традиционалистски, чтоб не сказать ретроградски на­строенных общественных слоев, радостно подхватили идею прогресса, заменив ею религию. Простодушная уверенность в грядущем торжест­ве разума стала самой мощной скрепой для прочих элементов интел­лигентского мировоззрения.

Прогрессизм интеллигенции был некоей квази-религией, лишенной духовного начала. «Легковерие без веры, фанатизм без благоговения». Он был не менее доктринерским, чем самая ортодоксальная версия самой архаичной религии — но притом был лишен сакрального начала.

Второй (во многом обусловленный первым) — западничество. Убе­жденность в вековой отсталости собственной страны и в необходимо­сти учиться у «передовых» стран. Неофитский пыл, с которым разно­чинцы осваивали Бокля и Спенсера, Прудона и Сен-Симона, Гегеля и Маркса, не оставлял места для сомнений. Любой, кто пытался обра­тить внимание на собственную национальную традицию, подвергался обструкции, как апологет деспотизма, крепостничества и варварства. Что, впрочем, не мешало «милым нигилистам», считать себя патрио­тами.

Их патриотизм, правда, сильно отличался от официального или аристократического. Кумиром, которому стали поклоняться интеллигенты, стал «народ» — и это третий из краеугольных камней. «Народ» заменил интеллигентам Бога.

Народолюбие — пожалуй, единственное, что заимствовала интелли­генция у славянофилов. Только, в отличие от последних, она намере­валась не учиться у народа, а вести его. Быть народными заступника­ми. Причем, даже провал «хождения в народ», предпринятого в 70-х годах, ничего не изменил. Служение «народу» стало для интеллиген­тов универсальной индульгенцией, оправдывающей любое действие или бездействие.

«Народ» — понятие широкое и неопределенное. Недаром Поток-богатырь из одноименной поэмы А.К. Толстого допытывался у «пат­риота»: «Я ведь тоже народ, от чего ж для меня исключенье?» Однако интеллигенцию неопределенность термина не смущала. Собственно, живые люди, составляющие народ, их вообще интересовали мало, они прославляли и брались защищать «мужика вообще, что смиреньем ве­лик» .

Такая сакрализация парадоксальным образом вела к восприятию «защищаемого» народа, как расходного материала. Ради обобщенного счастья всего народа, можно пожертвовать какой-то его частью, ценно­сти жизни индивидуума мыслилась нулевой. В этом смысле интелли­гентское «народолюбие» получалось жестче, чем отношение помещика к своим крепостным. Тот, все же, был заинтересован в том, чтоб его «имущество» было крепким и здоровым, а не хилым и больным. А вот интеллигенты этого чувства были лишены.

Если «народ» заменил Бога, то место дьявола в интеллигентской доктрине было отведено «Власти». Схема получилась очень простой: есть «власть» (царь, чиновники, дворянство) и есть «народ» — те, кем власть правит. И задача интеллигенции в том, чтобы защищать второ­го от первой. Тезис о том, что власть всегда плоха — четвертый и са­мый важный принцип в интеллигентском кредо, определяющим Мис­сию интеллигенции.

А убежденность в том, что у интеллигенции есть Миссия, а потому она исключительна и должна быть почитаема — это пятый элемент доктрины. По меткому замечанию публициста Армена Асрияна, «ин­теллигенция всегда претендовала на привилегии аристократии, не же­лая нести аристократические обязанности». Интеллигенция осознавала себя как некое новое жречество, чья миссия — привести «народ» к светлому будущему.

Понятие о собственной исключительности замыкало круг, создавая в интеллигентском сознании целостную картину мира, поколебать ко­торую стало практически невозможно.

Таким образом, к середине XIX века отщепенская мифология оформилась вполне. То есть, теперь у интеллигенции были все причи­ны стать реальной силой. У нее был удобный враг — закосневшее госу­дарство, бунт против которого выглядел всегда оправданным. При том уже недостаточно сильное, чтобы уничтожить противника. У нее был «кадровый резерв» — разночинство. И у нее сложилась своя идеологи­ческая система, которую тогда называли «нигилизмом». Впоследствии слово ушло, но содержание никуда не делось.

После смерти Николая интеллигенция вышла на сцену — и тут же столкнулась с непростым выбором, перед которым ее поставил новый император Александр П.

Александровская дилемма

Александр Освободитель задал интеллигенции непростую задачу. Ко­гда он взошел на престол, все было просто: очередной деспот, сын «Николая Палкина», который заслуживает только негативного отно­шения. Однако вскоре молодой император взялся за проведение кар­динальных реформ, заметно продвигающих страну по пути превраще­ния в «современную».

Одна отмена крепостного права, на которую не отважились два предшественника Александра (а пытались), дорогого стоит. А ведь этим дело не исчерпывалось. Судебная, земская, городская реформы, изменения в системе образования, расширение свободы печати — ведь об этом интеллигентские идеологи говорили уже пару десятилетий. А царь их осуществил.

Правда, проведение «великих реформ» не было ни простым, ни бы­стрым. К тому же, далеко не все чаяния «современных» деятелей им­ператор разделял. В частности, он стоял на страже единства государст­ва, а потому решительно подавлял любые бунты и мятежи. И револю­ционерам потакать не собирался…

То есть, интеллигенция встала перед выбором. Либо поступаться своим отщепенством, идя (во имя народа, разумеется) на сотрудниче­ство с властью для проведения реформ; долго и упорно работать, не имея никаких гарантий на успех. Либо продолжать — и углублять — свое противостояние с властью, по мере возможностей способствуя ее крушению.

Второе ничего не давало стране, зато было гораздо проще. Тем бо­лее, что в условиях александровской «перестройки» (а это слово, как и «гласность» тогда было в ходу) бороться с деспотизмом стало намного проще. Режим смягчился, и у его противников стало больше возмож­ностей.

Тут и выяснилось, что «народолюбие» интеллигенции — вещь абст­рактная, а вот интеллигентская «государствофобия» абсолютна. Самые передовые из передовых, начиная с 60-х годов, перешли от осторожной критики в легальных рамках к решительным действиям. «Так началась в России конспирация»…

Революционная фракция интеллигенции объявила царизму войну. Сначала — в чисто пропагандистской форме. Затем — путем террора. Основная масса интеллигентов, хоть и разделяла нигилистический пафос «народников», сама не торопилась ни в пропагандисты, ни в террористы. Зато всячески сочувствовала и по мере сил помогала. У революционеров 60-70-х годов не было проблем с получением помощи от «братьев по классу». Даже нечаевская история не развенчала рево­люционеров в глазах интеллигентов.

Такая реакция со стороны образованной части общества обескура­жила Александра П. Он надеялся, что передовые образованные люди России поддержат его реформаторские устремления. И многие из них действительно поддержали, деятельно участвуя в подготовке и осуще­ствлении преобразований. Но это были, в основном, представители все того же дворянства.

Но вот большинство интеллигентов отнеслось к царю-реформатору без всякого сочувствия. А часть — и прямо враждебно. Уступать рево­люционерам Александр не мог и не хотел. В его намерения входило укрепление империи, а не ее уничтожения. Поэтому ему все чаще при­ходилось приостанавливать реформаторскую активность, сосредотачи­ваясь на борьбе с революционерами.

Борьба эта кончилась плохо для всех. Император был убит народо­вольцами. Народовольцев после этого довольно быстро извели — все же, не так много их было. А сочувствие братьев-интеллигентов не про­стиралось настолько, чтобы всем им лично включаться в конспиратив­ную деятельность. Реформы были свернуты. Пропасть между властью и обществом увеличилась.

Плод созрел

Россия после 1881 года вступила в самый экономически благоприят­ный период в своей истории. Четверть века почти непрерывного роста обеспечили стране достойное место в ряду великих держав. Какой це­ной?

Оставляя в стороне экономические и внешнеполитические аспекты (они важны, но речь о другом), отметим, что цена внутриполитическая оказалась тяжелой. Александр III хотел продолжать дело своего отца, но от реформаторства практически сразу отказался. По объективным причинам: ему нужно было показать стране и миру, что Российское государство не поколеблено. А потому сосредоточиться на истребле­нии «крамолы».

Показать силу и стабильность удалось, но государство при этом приобрело довольно неприглядный вид. Интеллигенция могла быть довольна: никогда еще империя настолько не оправдывала интелли­гентский нигилизм. «Победоносцев над Россией простер совиные кры­ла»: в желании «подморозить», власть все время делала что-то неук­люжее. То указ о «кухаркиных детях», то насильственная христиани­зация язычников, то преследования студентов…

При том, по-настоящему суровой, хотя бы как при Николае I, она не была. Так что, у критически мыслящего интеллигента была масса возможностей проявлять свой критицизм и находить понимание среди себе подобных. А то, что революционное движение было подавлено жестко и решительно, интеллигенции только помогло ощутить себя. В ходе разгрома «Народной воли» власть снабдила интеллигентов нема­лым «иконостасом» погибших «борцов за свободу». Так что, теперь у интеллигенции были и знамена, и мученики.

А главное — никакой ответственности! К государственной политике интеллигентов не подпускали на пушечный выстрел. У них были пло­щадки для деятельности, на которых можно было проявлять себя, не оказывая заметного воздействия на общую ситуацию в стране (земст­во, адвокатура, журналистика). Зато такая деятельность способствова­ла росту престижа интеллигенции — особенно в собственных глазах.

Именно в период с 1881 по 1905 года интеллигенция стала такой, какой ее увидели авторы «Вех». Именно в это время образованный класс России практически полностью был поглощен интеллигенцией. Именно тогда она сделала все, чтобы в России произошла революция.

В которой интеллигенция сыграла определяющую роль — и все проиг­рала…

Но нет смысла пересказывать семь очерков — кто хочет, тот про­чтет. Лучше давайте посмотрим, что сталось с интеллигенцией после «Вех».

http://www.liberty.ru/columns/Reakcionnye-refleksii/Sornaya-trava

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

четыре × три =