«Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы — лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее иероглифов.
Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности.
Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней.
Кто же, доверчивый, обратит последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души сегодняшнего дня?
Кто же, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с черного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот?
Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми.
Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Черным, Кузьминым, Буниным и проч. и проч. нужна лишь дача на реке. Такую награду дает судьба портным.
С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!..
Мы приказываем чтить права поэтов:
1. На увеличение словаря в его объеме произвольными и производными словами (Слово-новшество).
2. На непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку.
3. С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами Венок грошовой славы.
4. Стоять на глыбе слова «мы» среди моря свиста и негодования.
И если пока еще и в наших строках остались грязные клейма ваших «здравого смысла» и «хорошего вкуса», то все же на них уже трепещут впервые Зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого) Слова.
Д. Бурлюк, Александр Крученых, В. Маяковский, Виктор Хлебников.
Москва, 1912, декабрь.»
Это – знаменитая «Пощёчина общественному вкусу», после которой наивный Блок спрашивал Бурлюка, зачем ему, чтобы творить самому, уничтожать его, Блока, творчество, и получил ответ: «Потому что поклонение вам, чужому для нас человеку, нашему поколению ненужному, мешает Маяковскому самому начать писать стихи, стать великим поэтом». И это была сущая правда, ибо наличие истинного искусства никогда не даст подняться бездарной подделке под него, антиискусству. Следовательно, искусство должно быть уничтожено и – подменено.
Эта операция рьяно и последовательно осуществлялась в СССР с 1917 года, когда все классики прошлого были, наконец, объявлены классовыми врагами и сброшены с «корабля современности».
6 июня 1922 года декретом Совнаркома был создан Главлит, который первым делом разработал «Инструкцию о порядке конфискации и распределения изъятой литературы». Она предусматривала: «Изъятие (конфискация) печатных произведений осуществляется органами ГПУ на основании постановлений органов цензуры. Произведения, признанные подлежащими уничтожению, приводятся в ГПУ в негодность к употреблению для чтения». В результате кропотливой работы фонды библиотек сократились в несколько раз. Даже сказка Петра Ершова «Конек-Горбунок» была признана контрреволюционной из-за эпизода, когда народ встречает царя восторженным «ура».
В ноябре 1923 года Максим Горький писал поэту Владимиру Ходасевичу: «В России Надеждой Крупской запрещены для чтения: Платон, Кант, Шопенгауэр, Вл. Соловьев, Ницше, Л. Толстой, Лесков и еще многие подобные еретики. Все сие будто бы отнюдь не анекдот, а напечатано в книге, именуемой «Указатель об изъятии антихудожественной и контрреволюционной литературы из библиотек, обслуживающих массового читателя». Первое же впечатление, мною испытанное, было таково, что я начал писать заявление в Москву о выходе моём из русского подданства. Что ещё могу сделать я в том случае, если это зверство окажется правдой?». Позже, приехав в Советскую Россию, Горький попытался остановить это «зверство» и даже затеял издание лучших произведений отечественной и мировой литературы, но все его усилия оказались тщетными. К примеру, в январе 1935 года он опубликовал в газете «Правда» статью в поддержку издания романа Федора Достоевского «Бесы». Роман был издан тиражом 5300 экземпляров. Один экземпляр отправили Горькому, после чего весь тираж пустили под нож.
Молодому государству срочно требовалась молодая и идейно выверенная «литература», в этих целях организуется поистине промышленное производство «поэтов» и «писателей» из вчерашних пролетариев, насилу знавших грамоте, путём воспитания их на специальных рабфаках. При «Моспрофобре» открыли целую «Студию стихописания». К ней добавились многочисленные «поэтические кафе». Фабрика поэтов произвела добрых восемь тысяч «стихотворцев», чьи вирши, подобно первосортным помоям, залили советские газеты. Все они, разумеется, пользовались почётом и уважением, как «надежда советской литературы». Одновременно буйным цветом расцветает «литература» еврейских местечек, чьи обитатели съехались в Москву в таком количестве, что она, по воспоминаниям современников, обратилась в большой Бердичев. Рубленные и безграмотные, похожие на лай, фразы-булыжники а-ля Демьян Бедный и пошлый местечковый жаргон, обретший своё главное выражение в «бабелевщине», призваны были заменить собой великий и могучий русский язык и русскую литературу. Задача же литературы отныне была – стать рупором партии, озвучивать лозунги и травить, травить, травить неугодных, не избирая средств, не стесняясь в выражениях. Литературу добра и совести заменила «литература» злобы и бесстыдной лжи.
Мы не станем отягощать наше повествование цитатами из «литераторов», чьи имена давным-давно канули в лету, мелькнув несколько раз на страницах советских газет. Но о тех, кто и поныне почтён титулом классиков советской литературы, чьи имена носят наши улицы, мы поговорим подробно, ибо это они, «инженеры человеческих душ», несут на себе ответственность за многолетнее (и доныне продолжающееся) растление человеческих душ и соучастие в преступлениях власти, на службу которой они отдали свои таланты (в том случае, если таковые вообще наличествовали).
Мы живем не в поле диком,
А в отечестве своем,
В напряжении великом
Мощь Союза создаем,
Чтоб владыки капитала
Не ввели бы нас в изъян,
Чтоб росла и процветала
Власть рабочих и крестьян,
Чтоб заводы, паровозы
Быстро множились в числе.
Вот что красные обозы
Означают на селе!
Государству хлебосдача
Тем-то так и дорога.
С хлебосдачей незадача —
Это праздник для врага.
Потому-то лют враждебный
Кулачья вороний карк:
Ведь обоз наш каждый хлебный —
Это наш снарядный парк;
Это наш колхозный улей,
Трудовой советский рой,
Каждым зернышком, как пулей,
Поражает вражий строй.
Тут не может быть урону.
Не допустим мы никак,
Чтоб под нашу оборону
Подкопался вор-кулак.
Потому-то мы так строги
К расхитителям зерна.
Нет для них иной дороги,
Как туда, где дверь верна.
Где окошко за решеткой,
Где безвреден вражий вой,
Где походкой ходит четкой
Наш советский часовой.
Это «стихотворение», написанное в разгар коллективизации, может считаться визитной карточкой советской литературы в том её существе, о котором мы сказали выше. Его автор – Демьян Бедный (Ефим Алексеевич Придворов). Содержание его поэзии полностью исчерпывается большевистской агитацией. Ефим Лекеевич, как прозвал его Есенин, гордился тем, что писал по прямому указанию партийного начальства: «Моею басенной пристрелкой руководил нередко Ленин сам». Так же близок ему и «гигант, сменивший Ленина на пролетарской вышке»: «Наш Цека и вождь наш Сталин смотрят зорко из Кремля».
Во время Гражданской войны Придворов регулярно писал агитки, которые распространялись в Красной армии. Самое известное из них – «Проводы», где красноармеец, уходя воевать, обещает:
Что с попом, что с кулаком —
Вся беседа:
В брюхо толстое штыком
Мироеда!
В агитке «Латышские красные бойцы» восхваляются наиболее жестокие отряды красных: «Латыш дерется, всё круша…». Красноармейцы, подавляющие Кронштадтское восстание, призываются идти «к высокой цели — через трупы»: «Мы проведем метлой с железной рукоятью по омерзительным телам…». Не менее омерзительны многочисленные антицерковные агитки. Кощунственный «Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна», где Христос изображен в виде негодяя и мошенника, по своему богохульству практически не имеет себе равных даже в советской литературе.
А, вот, ещё о коллективизации:
Осатанелая кулацкая порода!..
Мы этой гадине неукротимо-злой,
До часу смертного воинственно-активной,
Утробу распилим стальною, коллективной,
Сверхэлектрической пилой!
В 30-е Придворовым был написан целый цикл агиток простив «врагов народа»: «Сверкает хищный глаз. Оскалены клыки. Последний, острый взмах вредительской руки…». В одной из них поп и «подкулачник злостный» воспользовались добротой власти, проникли на звероферму и, «лютой злобой к советскому строю горя», отравили соболей, чтобы отметить таким образом 7 ноября. В агитке «Старые куклы» создана целая галерея врагов: митрополит («колдун брюхатый, толсторожий… глушил кадилом и крестом»), помещик, купец, судья и т.д. Все они, по утверждению автора, не люди, а «страшные игрушки», которые нужно «схватить, потеребить, все изломать и истребить и с кучей старенького хламу забросить в мусорную яму».
Если Ефим Придворов палачествовал лишь на бумаге, то автор «Чапаева» Дмитрий Фурманов подвизался на этом поприще в жизни. Главной функцией комиссара был надзор за политической благонадежностью командиров и рядовых красноармейцев, отслеживание тех, кто отклонялся от коммунистической идеологии. В декабре 1918 года он отправился в Ярославскую губернию для инспектирования военных комиссариатов, откуда ежедневно писал своему начальнику, Фрунзе, донесения о настроениях в местных армейских частях. Например: «На всех живоглотов-кулаков, которые сеют в массу солдат разные провокационные слухи, партийная ячейка должна обратить свое внимание… Всех кулаков взять на учет, а также вменяется в обязанность членам ячеек следить за командным составом, который зачастую ведет антисоветскую агитацию…». Как известно, под антисоветской агитацией тогда понималось любое высказывание недовольства или упоминание о репрессиях и бедствиях народа на советской территории. Упомянутых «кулаков», то есть недостаточно «сознательных» красноармейцев, Фурманов предлагал «частью сажать в тюрьму, а самых опасных и крикливых — расстреливать». Будущий писатель и сам приложил руку к бессудным расстрелам, поскольку выступал обвинителем в ревтрибунале.
В июне 1920 года против большевиков восстал гарнизон Верного (Алма-Аты) — около 5 тысяч бойцов Красной армии. Восставшие обратились к армии с воззванием: «Товарищи красноармейцы! За кого вы бились два года? Неужели за тех каторжников, которые работают теперь в особом отделе и расстреливают ваших отцов и братьев? Посмотрите, кто в Семиречье у власти: Фурманы…».
Фурманов, отнесенный самими красноармейцами к каторжникам, лично взялся за ликвидацию восстания, которое описал в романе «Мятеж». Он вел с восставшими переговоры, которые намеренно затягивал, выигрывая время до подхода преданных коммунистам войск (те, в свою очередь, тоже были обмануты: им внушили, будто восставшие красноармейцы подкуплены из-за границы). В своем романе Фурманов откровенно восхваляет ложь и лицемерие как надежные орудия власти. Он учит, как нужно обращаться с несогласными: «…парализуй их вначале, спрысни ядовитой желчью, выклюй им глаза, вырви язык, обезвредь, ослепи, обезглавь, разберись в этом вмиг и, поняв новое состояние толпы, живо равняйся по этому её состоянию». Ликвидация мятежа считалась «бескровной». На деле же после капитуляции гарнизона председатель военсовета Фурманов издал приказ: предать зачинщиков «суду военного времени»: «С провокаторами, хулиганами и контрреволюционерами будет поступлено самым беспощадным образом…». Одни повстанцы были расстреляны, другие арестованы, хотя сами они, несмотря на все угрозы комиссарам в своих воззваниях, реально никому вреда не причинили.
Ещё один «героический персонаж» — Николай Островский. Этот безусловный фанатик коммунистической идеи мальчишкой вступил в батальон особого назначения ВЧК, в рядах которого и сражался всю Гражданскую войну. После, уже разбитый параличом, утешался товарищ Островский тем, что писал доносы на своих соседей, в которых сплошь видел «недорезанных буржуев» и «буржуйских недогрызков».
Его автобиографического героя Павку Корчагина возвели в идол для советской молодёжи. Каков же сей идол? Роман начинается с того, что мальчик Павка тайком насыпал табаку в тесто для пасхальных куличей, которые готовились в доме школьного священника (изображенного, естественно, в самых черных красках). Поступок героя продиктован личной местью: «Никому не прощал он своих маленьких обид; не забывал и попу… озлобился, затаился». Писатель и далее подчеркивает озлобленность своего персонажа, усматривая в ней достоинство — готовность к революционной борьбе. Например, работая в буфете, Корчагин ненавидит официантов за то, что они получают щедрые чаевые: «Злобился на них Павка… гребут в сутки столько — и за что?».
Злобное, завистливое, закомплексованное создание примыкает к бандитам-большевикам и поступает на службу в Чека, чтобы, как говорится в романе, «добивать господ», «контру душить». «Дни и ночи Павел проводил в Чрезвычайной комиссии», но на его здоровье сказалась «нервная обстановка работы». Действительно, обстановка массовых убийств, насилия, бесчинств, царившая в ЧК, вся эта кровавая вакханалия «добиваний» и «душений», не одного Корчагина довела до нервно-психического заболевания. Далее весь сюжет романа представляет собой борьбу между желанием героя работать на своем посту и прогрессирующей неизлечимой болезнью… Таков нравственный облик идола советской молодёжи…
Подвиги ещё одного молодёжного, детского писателя и вовсе заставляют кровь стынуть в жилах. Ужас наводил на Енисейскую губернию восемнадцатилетний комбат Аркашка Голиков, массово расстреливавший пленных на месте, выработав свой стиль: выстроить беззащитных заложников в шеренгу подлиннее и пройтись вдоль, стреляя в затылок. В один день, например, он расстрелял таким образом больше ста человек. Психически неуравновешенный и злоупотребляющий алкоголем, он был неуправляем в своём душегубстве. Не в силах справиться с таёжным крестьянско-офицерским белогвардейским отрядом Соловьева, он обрушил «революционную мощь» на мирное население: брал в заложники, сек плетьми, рубил шашками, детей — они же маленькие — просто швырял в колодцы… Кровавая вакханалия зашла столь далеко, что само ГПУ возбудило против Голикова дело за превышение полномочий и на два года запретило ему занимать командные посты. Это не помешало палачу сделаться знаменитым детским писателем Аркадием Гайдаром…
Настало время обратиться к «великим». Например, к Владимиру Владимировичу Маяковскому, который вполне может посостязаться с Придворовым в количестве античеловеческих агиток – против «кулаков», «попов» и прочих «врагов». «Я не твой, снеговая уродина» — в этой фразе всё отношение «поэта» к России, разрушение которой он приветствовал с таким восторгом: «Смерть двуглавому! Шеищи глав рубите наотмашь! Чтоб больше не ожил». Большинство произведений Маяковского содержит восхищение убийством «классовых врагов», призывы к такому убийству и самое откровенное человеконенавистничество: «Жарь, жги, режь, рушь!»; «Хорошо в царя вогнать обойму!»; «Крепи у мира на горле пролетариата пальцы!»; «Мы тебя доконаем, мир-романтик! Вместо вер — в душе электричество, пар. Всех миров богатство прикарманьте! Стар — убивать. На пепельницы черепа!»; «Теперь не промахнемся мимо. Мы знаем кого — мети! Ноги знают, чьими трупами им идти»; «Вредителю мы начисто готовим карачун. Сметем с полей кулачество, сорняк и саранчу»; «Тихон патриарх, прикрывши пузо рясой… ростовщиком над золотыми трясся: «Пускай, мол, мрут, а злата — не отдам!»; «Пусть столицы ваши будут выжжены дотла! Пусть из наследников, из наследниц варево варится в коронах-котлах!»; «Изобретатель, даешь порошок универсальный, сразу убивающий клопов и обывателей»; «Довольно жить законом, данным Адамом и Евой! Клячу историю загоним»; «А мы — не Корнеля с каким-то Расином — отца, — предложи на старье меняться, — мы и его обольем керосином и в улицы пустим — для иллюминаций»; «Я не за семью. В огне и в дыме синем выгори и этого старья кусок, где шипели матери-гусыни и детей стерег отец-гусак!»…
В человеконенавистничестве и русофобии Маяковскому не уступает другой «великий писатель» — Максим Горький. Ещё в 1906 году он, богатый человек, финансирующий русских революционеров, отправился в турне по Америке для сбора пожертвований в кассу большевиков (собрал около 10 тысяч долларов; сумма в современном исчислении соответствующая примерно миллиону) и для агитации против своей страны. После того, как многие газеты напечатали его воззвание «Не давайте денег русскому правительству», США отказались дать России кредит в полмиллиарда долларов.
Пожалуй, не отыщется русского по крови писателя, написавшего столько мерзостей о русском народе. Имея перед глазами столь яркий пример, как история революции французской, ничуть не усомнился товарищ Горький отнести жестокость революции российской исключительно на счёт «природной жестокости русского народа». Русского мужика Алексей Максимович ненавидел яростно. Эта ненависть так и сочится со страниц его произведений, большинство из которых не имеет ни малейшего отношения к литературе, а является лишь бездарными политическими памфлетами.
Когда-то юный босяк-агитатор Алёша Пешков с молодым задором ринулся в деревню и стал нахраписто пропагандировать мужикам революцию. Мужики, известное дело, таких сопливых «учителей» видали, а потому ограничились тем, что вполне по-отечески отходили Алёшу по мягким и не очень частям тела, дабы выбить дурь и наперёд отучить заниматься ересью. Алёша был столь оскорблён сим досадным обстоятельством в начале своей политической карьеры, что затаил на мужика великий зуб. С той поры он приписывал крестьянству все возможные и невозможные грехи и в годы гражданской войны сетовал лишь об одном: что большевики приносят «героическую рать рабочих и всю искренне революционную интеллигенцию в жертву русскому крестьянству».
Патологическую ненависть Пешков питал, впрочем, отнюдь не только к крестьянству, но и к русскому народу в целом. В его помрачённом взгляде вся русская жизнь виделась одной сплошной «свинцовой мерзостью», а причина всех бед заключалась, согласно «буревестнику» во врожденной порочности самой России и русского человека. Чего только ни приписал Алексей Максимович русскому народу! И что русская душа по самой природе своей «труслива» и «болезненно зла», и что русскому народу присуща «садистическая жестокость», тонкая и дьявольски изощрённая, воспитанная «чтением житий святых великомучеников»… «Кто более жесток: белые или красные? — патетически задавался вопросом великий «гуманист» и ответствовал: — Вероятно — одинаково, ведь и те и другие — русские»… Замечание относительно происхождения авторов террора вызвали у Пешкова яростный протест: «Когда в «зверствах» обвиняют вождей революции — группу наиболее активной интеллигенции — я рассматриваю эти обвинении как ложь и клевету, неизбежные в борьбе политических партий…». К таковым Алексей Максимович относил тех, «кто взял на себя каторжную, Геркулесову работу очистки Авгиевых конюшен русской жизни, я не могу считать их «мучителями народа», с моей точки зрения они — скорее жертвы».
Самым удачным портретом русского Пешков считал Фёдора Павловича Карамазова. Участь ненавистного народа великий «гуманист» видел в одном: «… как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень — все те, почти страшные люди, о которых говорилось выше, и место их займет новое племя — грамотных, разумных, бодрых людей».
Зато евреи вызывали у Пешкова преклонение. Вот, лишь несколько цитат: «Россия не может быть восстановлена без евреев, потому что они являются самой способной, активной и энергичной силой»; «Иудаизм повелевает: почитать труд, принимать участие личным физическим или духовным трудом в деятельности общественной, искать жизненных благ в постоянстве труда и творчества. Он требует поэтому ухода за нашими силами и способностями, совершенствования их и деятельного применения. Он запрещает поэтому всякое праздное, не основанное на труде удовольствие, праздность в надежде на помощь других. Это прекрасно, мудро и как раз то самое, чего недостает нам, русским»; «Из всех племен, входящих в состав империи, евреи – племя самое близкое нам, ибо они вложили и влагают в дело благоустройства Руси наибольшее количество своего труда, они наиболее энергично служили и служат трудному и великому делу европеизации нашей полуазиатской страны»; «Я думаю, что еврейская мудрость более общечеловечна и общезначима, чем всякая иная, и что не только вследствие древности, вследствие первородства ее, но и по силе гуманности, которая насыщает ее, по высокой оценке ею человека»; «Еврейский вопрос в России – это первый по его общественной важности наш русский вопрос о благоустройстве России»; «Пора нам выступить на защиту евреев со всей с[и]лой, какую мы способны развить, пора оказать им полную и всемерную справдливость»…
Этот «гуманист» тавром «фашист» будет отправлять на плаху русских поэтов-крестьян. «Неонародническое настроение или течение, созданное поэтами Клычковым-Клюевым-Есениным, становится всё заметнее, кое у кого уже приняло русофильскую окраску, что, в конце концов, ведет к русскому фашизму», — напишет он в «Правде» в 1925 году. А в 30-е точно также — «от хулиганства до фашизма – короче воробьиного носа» — погубит поэта Павла Васильева.
Этот человек большую часть жизни прожил за границей. При Царе, живя в роскоши на Капри, он щедро финансировал как идейную сторону революции в виде большевистских газет, так и практическую – в форме террора. При своей власти Пешков отчего-то не пожелал наслаждаться её благами, а вновь поселился в Италии, откуда строчил и строчил в советские газеты мерзкие статьи. Не было русской беды, к которой не приложил бы Алексей Максимович своего пера. Не было жертвы, которую он ни подтолкнул бы навстречу палачу. Не было преступления, которое н[е] поддержал бы он и н[е] воспел.
Вернувшись в СССР, он энергично включился в тотальную охоту за мнимыми «врагами» и «шпионами». В 1929-1931 гг. Горький регулярно публиковал в «Правде» статьи, которые впоследствии составили сборник «Будем на страже!». Они призывают читателей искать вокруг себя вредителей, тайно изменивших делу коммунизма. Самая известная из этих статей — «Если враг не сдается, его уничтожают». Поразителен язык этих статей «писателя-гуманиста»: люди здесь постоянно именуются мухами, солитёрами, паразитами, получеловеческими существами, дегенератами. «В массе рабочих Союза Советов действуют предатели, изменники, шпионы… Вполне естественно, что рабоче-крестьянская власть бьет своих врагов, как вошь». Сохраняя свою давнюю ненависть к крестьянству, Горький напоминал, что «мужицкая сила — сила социально нездоровая и что культурно-политическая, последовательная работа Ленина-Сталина направлена именно к тому, чтобы вытравить из сознания мужика эту его «силу», ибо сила эта есть… инстинкт мелкого собственника, выражаемый, как мы знаем, в формах зоологического озверения». В поддержку сфабрикованному ГПУ «делу Промпартии» Горький написал пьесу «Сомов и другие», в которой были выведены инженеры-вредители, которые назло народу тормозят производство. В финале приходит справедливое возмездие в лице агентов ГПУ, которые арестовывают не только инженеров, но и бывшего учителя пения, чьё преступление заключалось в том, что он «отравлял» советскую молодежь разговорами о душе и старинной музыке. В статьях «К рабочим и крестьянам» и «Гуманистам» Горький поддерживает столь же абсурдное обвинение против профессора Рязанова и его «сообщников», которые были расстреляны за «организацию пищевого голода в СССР».
В 1929 году Горький посетил Соловецкий лагерь. Один из малолетних заключенных рискнул наедине рассказать ему о чудовищных условиях жизни в этом лагере. Горький прослезился, но уже после разговора с мальчиком (почти сразу же расстрелянным) оставил в «Книге отзывов» Соловецкого лагеря восторженные похвалы тюремщикам, «которые, являясь зоркими и неутомимыми стражами революции, умеют, вместе с этим, быть замечательно смелыми творцами культуры».
В 1934 году под редакцией Горького был издан сборник «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина». На осмотр канала ГПУ привезло сто двадцать советских писателей, с парохода подзывавших зэков и спрашивавших их, любят ли они свой канал и свою работу и считают ли, что исправились. «Многие литераторы после ознакомления с каналом… получили зарядку, и это очень хорошо повлияет на их работу… Теперь в литературе появится то настроение, которое двинет её вперёд и поставит её на уровень наших великих дел», — предрекал «великий пролетарский писатель». Впрочем, восемьдесят четыре его коллеги, будучи людьми с не полностью сожжённой совестью, уклонились от работы над книгой, прославляющий рабский труд, как высшее достижение человечества. Остальные тридцать шесть оказались не столь брезгливы. Среди них оказались Всеволод Иванов, Вера Инбер, Валентин Катаев, Михаил Зощенко, Е. Габрилович, Алексей Толстой… Чтобы ни написали прежде эти люди, что бы ни написали впредь, вовеки веков, как пригвождённые к позорному столбу, в очах потомков они останутся авторами книги, прославившей варварское истребление десятков тысяч людей, соединившись с палачами уже тем одним, что отрекли любые случаи смертей среди трудармейцев и высказали полную уверенность в справедливости всех приговоров и виновности всех замученных, которых «гуманист» Горький именовал «человеческим сырьём». Писатели рассказывали о том, как «враги» травили мышьяком работниц на заводах, как зловещие «кулаки», обманом проникнув на заводы, подбрасывали болты в станки. Вредительство объявили они, как основу инженерского существа, вся книга их была пропитана презрением к этому затравленному сословию, «порочному» и «плутоватому». С умилением рассказывалось, как один из начальников Беломорстроя Яков Раппопорт, обходя строительство, остался недоволен, как рабочие гонят тачки и задал инженеру вопрос, помнит ли тот, чему равен косинус сорока пяти градусов? Инженер был раздавлен эрудицией чекиста и тотчас исправил свои вредительские»указания, и гон тачек пошел на высоком техническом уровне.
О начальстве товарищи писатели вообще отзывались исключительно в самых превосходных тонах, рассыпаясь в языческих славословиях мудрости и воле этих чудо-людей. «В какой бы уголок Союза ни забросила вас судьба, пусть это будет глушь и темнота, — отпечаток порядка… четкости и сознательности… несет на себе любая организация ОГПУ», — восторженно выдавали авторы.
В одном из своих писем Горький писал: «Классовая ненависть должна культивироваться путём органического отторжения врага как низшего существа. Я глубоко убеждён, что враг — существо низшего порядка, дегенерат как в физическом, так и в моральном отношении». Эту мысль он развил дальше: «Близится время, когда наука обратится к так называемым нормальным людям с настойчивым вопросом: хотите, чтобы болезни, уродства, слабоумие и преждевременная гибель организма подверглись тщательному изучению? Такое изучение невозможно, если ограничиваться опытами на собаках, кроликах, морских свинках. Необходимо экспериментировать над самим человеком, необходимо изучать на нём самом, как работает его организм, как протекает межклеточное питание, кроветворный процесс, химия нейронов и всё остальное. Для этого потребуются сотни человеческих единиц. Это будет настоящая служба человечеству — несомненно, гораздо более важная и полезная, чем истребление десятков миллионов здоровых людей ради комфортабельной жизни одного жалкого класса, выродившегося физически и морально, класса хищников и паразитов».
Чем же, спрашивается, отличается Алексей Максимович Горький от вождей Третьего Рейха? Наряду с ними он заслужил звание идеолога человеконенавистничества.
Т. Чугунов приводит в своей книге «Деревня на Голгофе» любопытные зарисовки отношения крестьян к «писателям»: «Прежде крайнюю степень неблагополучия в одежде определяли так: «Одет, как нищий». Теперь в Советском Союзе говорят в таких случаях по-другому: «Одет, как колхозник»… (…) Двойной стыд испытывают колхозники от своей одежды. Стыдно им носить такое убогое, нищенское одеяние. А еще стыднее — оттого, что оно даже «срамные места» прикрыть не может…
Но советская печать упрекает разутых и раздетых колхозников в том, что они будто бы сами в этой беде виноваты. Писатель Алексей Толстой на страницах советских газет писал:
— Обуви недостаточно потому, что каждый мужик, который прежде ходил в лаптях, теперь желает приобрести ботинки и галоши… Читая такие упреки, колхозники говорили с глубокой обидой:
— Мы рады были бы сплести себе лапти или веревочные чуни. Да ведь нет у нас теперь ни лык, ни пеньки… Неужели этого не понимает писатель?!
— Наши бабы и теперь, как прежде, напряли бы и наткали холста и сукна. И до сих пор еще бабы на чердаках берегут и самопрялки и ткацкие станы. Да, видать, напрасно: нет у колхозников теперь ни конопли, ни замашек, ни овец, ни волны…
На страницах советской печати разутые и раздетые колхозники читали не только упреки, но и утешения. Так, в «Правде», они прочли «веселый» очерк писателя-коммуниста Серафимовича. (наст. имя: Попов Александр Серафимович; 1863-1949; ldn-knigi). Очерк о том, как дед-колхозник на Кубани, в родных краях писателя, пас колхозное стадо гусей и каждый раз, когда встречался с колхозницами, прятался в канаву с крапивой. Оказывается, единственные штаны старика были в таком состоянии, что «срама» прикрыть не могли… И деду была очень неприятна каждая встреча с бабами…
В очерке писатель величественно похлопывал деда по плечу и утешал:
— Это пустяки, дед, что у тебя порты худые. Ты должен гордиться тем, что делаешь великое дело: помогаешь строить величественное здание социализма!…
Указывая на такие статьи в газетах, колхозники отплевывались и неистово ругали их авторов. Комментарии их к таким статьям были очень злы.
— Конешно, писатель прав, — говорил колхозник степенно и серьезно: ну, зачем колхозному деду штаны?! Что ему жениться, что ли? Ему уж давно пора помирать. А вот писателю, тому без прекрасных костюмов не обойтись, хотя бы он и был дедом. Дед-то он дед, а любит быть щеголем одет. Потому — на вольных хлебах писатели-подпевалы откормлены изрядно и чувствуют себя молодо, даже в стариковском возрасте. Наш брат, колхозник, к сорока годам так наголодается, так намучается, что без приказа председателя получает из колхоза «бессрочный отпуск» и переселяется в «Царство Землянское»…
А те, сказочники, что для нас байки пишут, они так рано помирать не собираются. Вот, к примеру, этот самый сказочник, который безпорточного деда так старательно утешал. Недавно двоюродный брат ко мне из Москвы заезжал: служит там парикмахером. Слухов всяких, анекдотов, возы привозит. Так вот, он рассказывал, что этот самый «дед-утешитель» в семьдесят лет женился на молоденькой красивой девушке-колхознице. Она спасалась от голода и нанялась к нему в прислуги на дачу. А дед-сказочник девушку от голода спас и себя «утешил»… Ну, скажите, а разве перед молодой красавицей можно предстать в худых портах?! Колхозники рассмеялись.
— Вот тоже и другой сказочник, — продолжил разговор колхозный агроном. — Тот самый сказочник, который упрекает колхозников, что они хотят иметь обувь. Молотов назвал его: «товарищ-граф». Разве графу можно жить в нужде? В нужде не любят жить ни «товарищи», ни «графы». А тем более «графы-товарищи». Когда граф Алексей Толстой вернулся из-за границы в Советский Союз и написал книжку «Хлеб», то об этом анекдот ходил: «Хлеб-то граф испек плохой. Но за этот дурной хлеб он получил вагоны прекрасного масла…». Да одного масла «товарищу-графу» мало. Как только Западную Украину заняла Красная армия, граф немедленно поехал туда со своими миллионами. И привез оттуда несколько вагонов всяких драгоценностей. За это его окрестили теперь «графом-барахольщиком»…».
История графа-мародёра, аттестованного Джоржем Оруеллом литературной проституткой, была чистой правдой. Немало поживился автор «Буратино» за счёт умирающих от голода соотечественников… Родственник Алексея Николаевича Толстого Николай Толстой сказал о нем так: «Не было такой лжи, предательства или унижения, которые он не поспешил совершить для того, чтобы заполнить свои пустые карманы, и в Сталине он нашел достойного хозяина. У некоторых фамилий литературный талант был выше, чем у Льва Толстого, но лишь немногие из них настолько деградировали, как Алексей Николаевич».
Таковы были «инженеры человеческих душ». Писавшие доносы на своих же коллег, клеймившие на съездах и в газетах «врагов» или безмолвно поднимавшие руки, одобряя очередные расправы, лгавшие словом и жизнью и отравлявшие смертельным ядом многие и многие души. Когда-то авторы «Вех» трепетали при мысли об ответственности за души, которые они по недоразумению могли завести в потёмки, ища, чем же оправдаются они за «совращение малых сих». Советские «литераторы» такими вопросами уже не печалились…
«…Полстолетия — срок немалый для человеческой памяти, — писал русский писатель, дворянин, многолетний узник ГУЛАГа Олег Волков в книге «Погружение во тьму». — В ней то выпукло и даже назойливо всплывает будничный мусор, то — невосполнимый провал, темнота… Тщетно пытаешься вытащить на свет важное звено пережитого. И кажется порой лишенным смысла кропотливый труд, предпринятый как раз с тем, чтобы дать потомкам правдивое свидетельство очевидца… (…) В конце пятидесятых годов, уже выпущенный из лагерей, я отправился в места, где, казалось мне, наверняка нападу на следы своего прошлого. Найду, к чему привязать самые сокровенные воспоминания о детстве, составлявшем продолжение жизни отцов и дедов, детстве, органически спаянном с прежней Россией, откуда почерпнуты ощущения мира и исконные привязанности.
Что за горькое паломничество! На месте усадьбы — поле, засеянное заглушенным сорняками овсом; где темнел старый бор — кусты и рассыпавшиеся в прах пни; возле церкви, обращенной в овощехранилище и облепленной уродливыми пристройками, — выбитая скотом площадка со сровненными с землей семейными могилами… Ничего не узнать! Неприкаянным и бесприютным обречено блуждать и дальше бесплотное, уже не привязанное к земному реперу воспоминание.
Невозможность подтвердить показания памяти смущает. О тех бедах — нет справочников, доступных архивов. Нагроможденная ложь похоронила правду и заставила себя признать. Как глушилки пересиливают в эфире любой мощи передачу, так торжествует настойчивый и беззастенчивый голос Власти, объявившей небывшим виденное тобой и пережитое, отвлекающей от своих покрытых кровью рук воплями о бедах народов других стран! Эту теснящую тебя всей глыбой объединенных сил государства ложь подпирают и приглядно рядят твои же собратья по перу. Пораженный чудовищностью проявляемого лицемерия, сбитый с толку наглостью возглашаемой неправоты, ощупываешь себя: не брежу ли сам? И не привиделись ли мне ямы с накиданными трупами на Соловках, застреленные на помойках Котласской пересылки, обезумевшие от голода, обмороженные люди, «саморубы» на лесозаготовках, набитые до отказа камеры смертников в Тульской тюрьме… Мертвые мужики на трамвайных рельсах в Архангельске…
Все это не только в голове, но и на сердце. А перед глазами — статьи, очерки в журналах, целые книги, взахлеб рассказывающие, с каким энтузиазмом, в каком вдохновенном порыве устремлялись на Север по зову партии тысячи комсомольцев строить, осваивать, нести дальше в глубь безлюдия светлое знамя счастливой жизни… Смотрите: возведены дома, выросли целые поселки, города, протянулись дороги — вещественные свидетельства героического труда! Над просторами тундры и дремучей тайги эхом разносится: «Слава партии! Слава коммунистическому труду!».
Не следует думать, что эти переполненные восторгами, писания, — плоды пера невежественных выдвиженцев, провинциальных публицистов или оголтелых, нерассуждающих «слуг партии» — отнюдь нет! Авторы их — респектабельные члены Союза писателей, отнесенные к элите, к цвету советской интеллигенции, глашатаи гуманности и человечности. Они начитанны и подкованы на все случаи жизни. Это позволяет им вовремя перестраиваться — с тем чтобы всегда оставаться на плаву, не растеряться и при самых крутых переменах. Надобно было — публиковали статьи в прославление «великого вождя», превозносили Павленко с его «Счастьем», возвели в корифеи пера автора «Кавалера Золотой Звезды»… Переменился ветер — не опоздали с «Оттепелями», а затем и сборниками, курившими фимиам новому «кормчему»… После его падения какое-то время принюхивались, чем запахло. И, учуяв, что восприемнику угодно какое-то время поскромничать, стали хором восхвалять коллективную мудрость руководства и на досуге переругиваться между собой, забавляя публику неосторожными попреками в «беспринципности»…
Нечего говорить, что все эти «инженеры человеческих душ», благополучно пережившие сталинское лихолетье, были превосходно осведомлены о лагерной мясорубке и, пускаясь в дальние вояжи по новостройкам, отлично знали — знали как никто! — что путь их через болота и тундру устлан костьми на тысячах километров… Знали, что огороженные ржавой колючей проволокой, повисшей на сгнивших кольях, площадки — не следы военных складов; что обвалившиеся деревянные постройки — не вехи триангуляционной сети, а вышки, с которых стреляли в людей. Видели на Воркуте распадки и лога, где расстреливали из пулеметов и закапывали сотнями «оппозиционеров»… И среди них — прежних их знакомцев и приятелей по московским редакциям…
И вот писали — честным пером честных советских литераторов свидетельствовали и подтверждали: не было никогда никаких воркутинских или колымских гекатомб, соловецких застенков, тьмы погибших и чудом выживших, искалеченных мучеников. И весь многолетний лагерный кошмар — вражьи басни, клевета…
…Я в Переделкине, под Москвой. Иду по дороге, огражденной с обеих сторон заборами писательских дач. Мой спутник, Вениамин Александрович Каверин, издали узнав идущих навстречу, тихо предупреждает:
— Я с ним не кланяюсь…
Мы поравнялись и молча разминулись с высоким и грузным, слегка сутулившимся стариком, поддерживаемым под руку пожилой мелкой женщиной с незапоминающимися, стертыми чертами. Зато бросались в глаза и врезались в память приметы ее спутника: неправильной формы, уродливо оттопыренные уши и тяжелый тусклый взгляд исподлобья. В нем — угрюмая пристальность и настороженность: выражение преступника, боящегося встречи со свидетелем, потревоженного стуком в дверь интригана, строчащего донос. Испуг — и готовность дать отпор, куснуть; вызов — и подлый страх одновременно. В крупных застывших чертах лица и взгляде старика, каким он скользнул по мне, — недоверие и враждебность: их вызывает встреча с незнакомцем у людей подозрительных.
Это был земляк и сверстник Каверина, вошедший одновременно с ним в группу писателей из провинции, осевших в начале двадцатых годов в Москве, которых приручал и натаскивал Горький, тогда уже достаточно перетрусивший и соблазненный кремлевскими заправилами, чтобы стать глашатаем насилия, лицемерно оправдываемого демагогическими лозунгами, — Валентин Катаев, одна из самых растленных лакейских фигур, когда-либо подвизавшихся на смрадных поприщах советской литературы.
Нелегко было, вероятно, Каверину порвать с прежним попутчиком. В этом мера низости автора «Сына полка» и «Белеющего паруса»: уж если деликатный и мягкий Каверин решился не подавать ему руки… Впрочем, Каверин, если в книгах своих и воспоминаниях старается замкнуться в цитадели «чистого искусства», отгораживающей от критики порядков, не позволяет себе судить о политике, то поступками своими — выступлениями в защиту гонимых, действенным сочувствием к жертвам травли — подтвердил репутацию честного и достойного человека.
В среде советских литераторов, где трудно выделиться угодничеством и изъявлениями преданности партии, Катаев все же превзошел своих коллег. Ему нужно было сначала заставить простить себе отца-офицера и собственные погоны в белой армии, потом — добиться реальных благ, прочного положения. Ради этого в возрасте, когда, по старинному выражению, пора о душе думать, Катаев не гнушался, взобравшись на трибуну, распинаться в своей пылкой верности поочередно Сталину-Хрущеву-Брежневу, обливать помоями старую русскую интеллигенцию, оправдывать любое «деяние» власти — хотя бы самое тупое и недальновидное, — внести посильную лепту в охаивание травимого, преданным псом цапнуть того, на кого науськивают, лгать и лицемерить, льстить без меры. Глухой к голосу совести, не понимающий своей неблаговидной роли, брезгливости, с какой обходят его прежние знакомые, Катаев тем более возмущает чувство справедливости, что ему было дано от рождения во всем разбираться и понимать: не неграмотным деревенским пареньком встретил он революцию, не могла она обольстить его. С открытыми глазами оправдывал он насилие и клеймил его невинные жертвы…
Но нет ныне Лермонтовых, способных бросить негодяям в лицо «железный стих, облитый горечью и злостью». Да и прошли давно времена, когда бесчестье угнетало человека: понятие это скинуто со счета. Во всяком случае, в кругу современных «толпящихся у трона» литераторов.
Дивиться ли тому, что ныне пишут о Соловках, куда зазывают рекламные туристские проспекты… «Спешите посетить жемчужину Беломорья, живописный архипелаг с уникальными памятниками зодчества!»
И высаживаются толпы посетителей с пассажирских лайнеров в бухте Благополучия, изводят километры пленки, восхищаются, даже проникаются чем-то вроде изумления перед циклопической кладкой монастырских стен. И разумеется — слава Партии, обратившей гнездо церковного мракобесия в привлекательный туристский аттракцион!
Кто это взывал к теням Бухенвальда? Кто скорбным голосом возвещал о стучащем в сердце пепле Освенцима? Почему оно осталось глухо к стонам и жалобам с острова Пыток и Слез? Почему не велит оно склонить обнаженную голову и задуматься над долгим мартирологом русского народа, столбовой путь которого пролег отсюда — с Соловецких островов?…».
Закончить наше «литературное обозрение» нам хотелось бы цитатой из статьи литературоведа Игоря Золотусского о судьбе русской литературы от века ХIХ до наших дней: «Сегодня страна милосердия осталась на том берегу. На берегу, который мы сами покинули. Покинули, я бы сказал, с торжеством, будто сбросив с плеч угнетающий груз. Но от чего освободились? От добрых чувств, от сострадания к ближнему? От памяти о великих тенях, которые в отличие от тени отца Гамлета, звали не к оружию, а к тому, к чему звал неистового пророка Иеремию Господь: «Извлеки драгоценное из ничтожного и будешь, как Мои уста»?
Извлечь из ничтожного драгоценное во сто крат трудней, чем проклясть ничтожное и посмеяться над ним. (…)
В Евангелии от Луки рассказ об искушениях, которыми дьявол соблазнял Христа, заканчивается словами: «И, окончив искушения, диавол отошёл от Него до времени».
Это «до времени» поразило меня. Значит, для дьявола не всё потеряно? Значит, он ещё и ещё раз попробует подступиться к Христу, рассчитывая на какую-то его слабость?
Что же говорить о нас смертных?
Современная удачливая словесность приняла игры дьявола и рассовала по карманам его дары.
Но, как бы ни выстроилось неизвестное нам будущее, сколько бы новых соблазнов ни представил новым поколениям творцов дьявол, настанет минута, когда некоторые из них ответят ему, как ответил Тот, кого он безуспешно пытался купить: «Изыди, сатана».
И эти некоторые будут лучшие люди русской литературы».
Само собой разумеется, не только литература была обречена обратиться из искусства в агитационное орудие партии. Та же участь была уготована живописи, музыке, архитектуре…
Великие русские художники (как, например, Михаил Нестеров) в те годы перестают заниматься большой живописью, ограничиваясь живописью портретной, позволяющей заработать на хлеб, не поступаясь совестью. Иные принимают установки власти и переходят от языка живописного к языку плакатному (кустодиевский «Большевик»). Как слоган, лозунг и агитка — литературу, так плакат, художественный в большей или меньшей степени, но неизменно грубый, неряшливый, дышащий, как минимум духом борьбы, а как максимум, откровенной злобы, подменяет собой некогда великую русскую живопись. Искусства в «живописи» советской уступает место сухой схеме, примитивизму, доступному для понимания масс, которым кричаще ярко, наглядно и выпукло надлежало демонстрировать с одной стороны – достижения партии и трудящихся (могучих рабочих и колхозниц, строящих «светлое будущее», могучих вождей, мудро направляющих их), а с другой — в самом отвратительном и беспощадном виде показывать – врагов. В сущности, это был типичный масскульт, только приправленный идеологией.
Такой же идеологический масскульт постепенно утверждался и в музыке, хотя здесь свою нишу занял и масскульт самый обыкновенный. Примерами его могут служить как популярная: «Купите бублички, горячи бублички, /Гоните рублички, народ живой! /И в ночь ненастную меня, несчастную /Торговку частную, ты пожалей!» — так и «Тюх-тюх-тюх, разгорелся наш утюг…» из кинофильма «Весёлые ребята». Добавим, что фильмы Григория Александрова и песни, звучащие в них, служат наиболее ярким, классическим примером идеологического масскульта, сдобренного масскультом обычным.
В 20-е годы в СССР явился такой феномен, как «пивная эстрада». Пивные в ту пору открылись на каждом шагу и не имели недостатка в посетителях. К.И. Чуковский записывал в 1927 году: «…останавливаюсь у кабаков (пивных), которых развелось множество. Изо всех пивных рваные люди, измызганные и несчастные, идут, ругаясь и падая. Иногда кажется, что пьяных в городе больше, чем трезвых». С непомерно возросшим числом злачных заведений немало повысился спрос и на «культурную программу» в них. Не могли же, в самом деле, граждане выпивать и закусывать без аккомпанемента. Эти нужды призван был удовлетворить разместившийся в Леонтьевском переулке Рабис – профсоюз работников искусства. Здесь заседала специальная комиссия, выдающая всякому желающему выступать на эстраде соответствующее разрешение. И, вот, всякая бездарность, которая не могла найти иного поприща, но могла хоть что-то спеть или сплясать, обретала «гордое» звание артиста эстрады. И зарабатывала свою копейку, кривляясь перед публикой в увеселительных заведениях и городских парках. Сальные куплетисты, видавшие виды певички, хористки, «выступавшие» для желающих в отдельных кабинетах – вот, что была советская эстрада на заре своего существования.
Я куплеты вам пропел,
Вылез весь из кожи.
Аплодируйте друзья,
Только не по роже! – кривлялся какой-нибудь куплетист.
И ведь аплодировали! И конферансье приглашал на сцену престарелую «приму» в непомерно декольтированном платье, хриплым голосом исполнившую другую популярную «песню»:
Так и вы, мадам, спешите,
Каждый миг любви ловите.
Юность ведь пройдёт,
Красота с ней пропадёт.
Свист, хохот, похабные шутки неслись из зала, «прима» уходила в слезах…
Следом частушечник Ваня Коробейников отбивает чечётку:
Жена с мужем подралися,
Подралися, развелися.
Пополам всё разделили,
Пианино распилили.
Следующий «артист» играет с публикой в отгадки:
Мальчики и дамочки едут на курорт,
А с курорта возвращаясь, делают…
— Аборт! Аборт! – радостно откликается полупьяная орава.
Любила публика и песни блатные, и, удовлетворяя запрос, неслось со сцены протяжное:
Эх-ма, семерых зарезал я,
Дальше солнца не угонят,
Сибирь наша сторона…
Или же:
В наших санях под медвежьею шкурою
Жёлтый лежал чемодан.
Каждый невольно в кармане ощупывал
Чёрный холодный наган…
Над песнями идеологическими и более высокого пошиба советским младокомпозиторам пришлось попотеть. Дьявол, как известно, не способен ничего создать сам, а может лишь коверкать чужое. Ставшие под его знамёна отличаются тем же качеством – сугубой бездарностью и единственной способностью: воровать и препарировать чужое. Итак, поговорим о советском плагиате, почитаемом за советское музыкальное искусство.
Нынешнюю эстраду любят упрекать в обилии ремейков и плагиата, противопоставляя этому творчество советских композиторов, которые, дескать, писали проникновенные шлягеры, ничего не заимствовали — в общем, были настоящими гениями, не чета современным поп-ремесленникам, без зазрения совести крадущим мелодии и ритмы зарубежных хитов.
Еще в первые годы советской власти «прославленные пролетарские песенники» не стесняясь, переиначивали на свой лад белогвардейские песни, а также военные песни периода русско-японской войны. «Смело мы в бой пойдём / За Русь Святую! / И как один прольём / Кровь молодую!» — таков был марш Добровольческой армии. Большевики переделали по-своему: «Смело мы в бой пойдём / За Власть Советов! / И как один умрём / В борьбе за это!» Практически все известные советские песни о Гражданской войне — «Орленок», «Смело товарищи в ногу», «По долинам и по взгорьям», «Там вдали за рекой» — суть переделанные белогвардейские и русские военные песни, переиначенные большевиками на собственный лад и выданные за продукт собственного сочинения. Даже знаменитая «Священная война» была написана не Лебедевым-Кумачом, и не при Сталине, а значительно раньше – в годы Первой Мировой войны. Автором оригинального текста был Александр Адольфович де Боде. В 1916 году написаны были им эти строки:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С германской силой тёмною,
С тевтонскою ордой.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна,
Идёт война народная,
Священная война!
Пойдём ломить всей силою,
Всем сердцем, всей душой
За землю нашу милую,
За русский край родной.
Не смеют крылья чёрные
Над родиной летать,
Поля её просторные
Не смеет враг топтать!
Гнилой тевтонской нечисти
Загоним пулю в лоб,
Отрепью человечества
Сколотим крепкий гроб.
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С германской силой тёмною,
С тевтонскою ордой
Дочь Зинаида, вспоминая о последних годах жизни отца, пишет, что «отец стал говорить о неизбежности войны с Германией, и что его песня «Священная война» может ещё пригодиться. Считая поэта-песенника В.И. Лебедева-Кумача большим патриотом, Боде решил послать ему своё сочинение. Письмо со словами и мотивом песни было отправлено в конце 1937 года, но ответа не было. В январе 1939 года Боде не стало…
Немало поживились наши фабриканты песен и за счёт зарубежных коллег. Многие советские популярные песни являлись лишь русскоязычными адаптациями зарубежных хитов. Характерный пример — песня из кинофильма «Веселые ребята» «Легко на сердце от песни веселой…» Автором ее считался композитор Исаак Дунаевский, однако, данная песня поразительным образом похожа на известную песню мексиканских революционеров La Adelita, в чём может убедиться любой желающий, прослушав данную композицию. Удивительного здесь ничего нет: в 1930–1931 годах Григорий Александров вместе с Сергеем Эйзенштейном снимали в Мексике фильм «Да здравствует Мексика!» о Мексиканской революции 1910–17 гг. И конечно своеобразный гимн этой революции, песня La Adelita был услышан ими не раз.
«Советское бытие, положим, по своему политическому сечению тоже было пронизано пошлостью, двусмысленностью и попросту ложью, — пишет Леонид Бородин в своей книге «Без выбора». — Но в силу необходимости самоизоляции российский коммунизм вынужден был хотя бы и сквозь цензурное сито, но возвратить и «запустить в оборот» значительную часть русского культурного наследия и в собственном воспроизводстве культуры так или иначе ориентироваться на достойные образцы многовекового культурного созидания.
Я предложил бы маленький пример таковой ориентации.
Как-то видел кадры старой хроники: два человечка суетятся вокруг рояля, возбужденно жестикулируя: заснято сотворение общенародной советской песни. Рассказывается, как авторы дотошно изучали особенности русской песни, как установили, к примеру, что многие из них имеют повышение тональности на третьем слоге — «что сто-ишь (качаясь)» — на «ишь» повышение; или — «из-за о-(строва на стрежень)» — на третьем слоге «о» повышение. А также: «рас-цве-та…(ли яблони и груши)» и т. д.
После подобных долговременных исследований рождается действительно общенародная песня «Широка страна моя родная».
Однако я посоветовал бы хотя бы мало-мальски знающим нотную грамоту проделать следующий эксперимент: изъять из текста по одному слову, сократив, соответственно, нотные строки. Образец:
Широка страна родная,
Много в ней лесов и рек.
Я другой такой не знаю,
Где так дышит человек.
Таким образом уравнивается количество нотных знаков с другой, подлинно народной песней:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны
Выплывают расписные
Острогрудые челны.
Далее следует сравнить таким способом сокращенную нотную запись общенародно советской с записью просто народной — обнаружится стопроцентное совпадение. Да и не знающим нот, кому-нибудь на пару, советую одновременно пропеть тот и другой куплеты — изумление гарантирую.
Плагиатом не назову. Налицо добросовестное исполнение заказа: инфильтрация в традицию социальной актуальности. Что-то вроде «двадцать пятого кадра».
Нынче идеологи русско-советского патриотизма любят в соответствующей обстановке петь песни советского периода. И не диво, поскольку большая часть советского песенного наследства удивительно лирична, чиста текстом и музыкой и в самом глубинном смысле традиционна — словно, если и было в русском коммунизме нечто нерефлективно идеальное, идущее от вековечной русской тоски по добру и справедливости, то исключительно в песенном творчестве оно «осело» и обособилось. И при том я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из поклонников советской песни сортировал последние по принципу авторства, а ведь не меньше половины их, советских песен (если не больше) написаны евреями по национальности.
Еще лет двадцать назад однажды прослушал кассету старых хасидских песен и поражен был обилием «цитат»… Открытие сие, однако же, на мое отношение к лирическим советским песням никак не повлияло, и не только потому, что это были песни моего детства и юности… В конце 70-х на гребне эмиграционной волны многие отбывающие в землю Обетованную евреи, сказал бы, несколько безответственно разоткровенничались. Некто Севела (имени не помню), к примеру, с неприкрытым злорадством вещал о том, как «наследили», то есть напроказничали евреи в русской культуре…».
В своё время В.И. Ленин провозгласил «важнейшим из искусств» кино. Вождь мирового пролетариата, безусловно, знал, о чём говорил. Ни музыка, ни плакат, ни агитка не сможет соперничать по степени воздействия на психику и разум человека с аудио-визуальным эффектом.
Синематограф в начале 20-х всё более становился властителем душ. Особенно нравились публике заграничные фильмы про гангстеров, грабивших поезда. В этих фильмах было обычно несколько серий, и люди старались не пропустить н[и] одной, щедро отдавая новому «магу» свою трудовую копейку. Находились среди зрителей и «романтики», которые пытались повторить увиденные «подвиги», преумножая и без того поражающее воображение число уголовников в некогда православной столице.
А ещё на экранах шли такие картины, как «Любовь втроём», «Проститутка» и т.д. «Великий жезл власти дал людям в руки кинематограф, — сокрушался ещё в дореволюционную пору Чуковский. — Если б мог, я стихами воспел бы кинематограф, но одно в нём смущает меня: почему такая страшная власть, такое нечеловеческое, божеское могущество идёт и создаёт «Бега тёщ»? Он, чудо из чудес, последнее, непревзойдённое, непревосходимое создание гениального человеческого ума, — почему же, чуть он заговорил, получилось нечто до того наивное и беспомощное, что папуасы и ашатии могли бы ему позавидовать? Смотришь на экран и изумляешься: почему не татуированы эти люди, сидящие рядом с тобой? Почему за поясами у них нет скальпов и в носы не продето колец? Сидят чинно, как обычные люди, и в волосах ни одного разноцветного пера! Откуда вдруг взялось столько пещерных людей?..».
Разумеется, молодой советской республике требовались совсем иные картины. Картины-булыжники, картины-орудия. Кино должно было стать столпом советской пропаганды. И этого всецело удаётся достигнуть к 30-м годам. Чтение аннотаций к картинам, снятым в период с конца 20-х по конец 30-х годов поистине впечатляет. Такого сосредоточия концентрированного морока, ненависти, лжи и откровенного абсурда, практически не разбавленного ничем, нельзя встретить, вероятно, даже в литературе того времени. Среди десятков картин, снятых лишь в 1930-34 гг. по пальцам можно было счесть те, что являлись искусством. Всё прочее – агитки разной степени бездарности и подлости. Про одних лишь «кулаков» сняли не менее трёх десятков лент. О кулачестве не только России, но и Украины, Кавказа. Даже оленеводы и охотники Севера на экране боролись с кулаками и скупщиками пушнины. В Грузии сняли «притчу» о злодеях-кулаках, замышляющих убийство партийного активиста и сметённых в пропасть обвалом. В Ленинграде клеймили оторвавшегося от коллектива пионера, сдружившегося с сыном кустаря-торговца. На Украине «корешки коммуны» и «побеги октября» в лице всё тех же пионеров мужественно боролись со всё теми же зловредными кулаками. В Армении с ними, а заодно и с недалёким председателем колхоза боролась учительница.
Учительнице же была посвящена одна из наиболее превозносимых агиток Козинцева и Трауберга «Одна», в которой героиня, приехав на Алтай, сражается с местным кулаком-баем и председателем-подкулачником. По дороге в город, куда активистка направляется для разоблачения кулаков, возница-подкулачник выбрасывает ее из саней. Вскоре крестьяне обнаруживают её в снежной степи почти замерзшую, с обмороженными руками. В конце концов, разумеется, беднота одерживает победу над «кровопийцами», а «заступницу» отправляют на излечение.
До предела подлую «Кражу зрения» по рассказу Кассиля, в котором кулак манипулирует неграмотной крестьянкой, снял Лев Кулешов, не менее подлую «Землю» — Довженко…
Отдельной линией прошли ленты о борьбе с кулаками-сектантами Марка Местечкина и Иоакима Кошкинского…
Редкий режиссёр не отметился в «кулацкой» теме. Зархи, Хейфиц, Штраус, Аршанский… Фридрих Эрмлер сочинил совершенно фантастическую историю о том, как некий животновод, зная о нехватке кормов, стремится увеличить свиное поголовье и таким образом подорвать колхозную собственность. «Вредитель» доходит до того, что убивает собственную жену, инсценируя самоубийство человека, затравленного в колхозе, а затем добирается до начальника политотдела…
«Вредители» — эта тема также стала одной из основных в кинематографе начала тридцатых. Добрый десяток лент раскрывал её для наивной публики. В Таджикистане коварный диверсант убивает колхозного инструктора и сманивает в эмиграцию колхозника Камиля… Всё тот же Трауберг повествовал о вредителях, закравшихся в среду советских учёных. Яков Уринов разоблачал целую группу вредителей… И уж совсем замечательным был родендорфовский «Вор», в котором инженер похитил у рабочего чертежи новой машины.
Особое внимание уделяли режиссёры классовой борьбе и росту классового самосознания в казахских кочевьях, среди узбекских бедняков и веками угнетённых женщин Азербайджана, у южных эвенков и единоличников Аджарии. И отдельной линией в национальной теме интернационального государства шла линия еврейская. Экранизировали Бабеля — о положении еврейской бедноты, загнанной «проклятым режимом» за черту оседлости, разоблачали социальные корни антисемитизма, клеймили антисемитов фашистской Германии… Наконец, сняли новую версию «Ромео и Джульетты»: о любви еврейской девушки Доры, чьё семейство из-за религиозных предрассудков не жалует гоев, и русского комсомольца Василия, чьи родители также не питают добрых чувств к евреям. Разумеется, Дора преданно любит Васю, а, вот, комсомолец всё-таки поддаётся тлетворному влиянию родителей-антисемитов, за что отдаётся под комсомольский суд, на котором благородная Дора защищает его. Лев Кулешов отметился пафосным повествованием о еврее-эмигранте Горизонте, вернувшемся в СССР из США…
Таков был мужающий советский кинематограф 30-х годов. Можно только догадываться, сколько яда было влито им в души зрителей, и гадать, содрогалось ли хоть на йоту что-то в душах «творцов», когда по указке ГПУ они снимали свою стряпню, указующую массам «врагов», которые должны быть уничтожены…
А теперь перейдём к самой, как видится нам, печальной части этой подглавы. К архитектуре. К исторической памяти русского народа. К тому, что мы утеряли навсегда, и чему уже никогда не возродиться.
«Новаторы современности должны создать новую эпоху. Такую, чтобы ни одним ребром не прилегала к старой…
…Резкой гранью, в отличие от прошлого, мы должны признать в нашей эпохе «недолговременность», мгновенье творческого бега, быстрый сдвиг в формах; нет застоя — есть бурное движение…
…А потому в нашей эпохе не существует ценности, и ничего не создается на фундаментах вековой крепости…
…Мы до сих пор не можем победить египетские пирамиды. Багаж древности в каждом торчит, как заноза древней мудрости, и забота о его целости — трата времени и смешна тому, кто в вихре ветров плывет за облаками в синем абажуре неба…
…Нужен ли Рубенс или пирамида Хеопса? Нужна ли блудливая Венера пилоту в выси нашего нового познания?..
…Нужны ли старые слепки глиняных городов, подпертых костылями греческих колонок?..
…Ничего не нужно современности, кроме того, что ей принадлежит, а ей принадлежит только то, что вырастает на ее плечах…
…Современность изобрела крематории для мертвых, а каждый мертвый живее даже гениально написанного портрета. Сжегши мертвеца, получаем один грамм порошку, следовательно, на одной аптечной полке может поместиться тысяча кладбищ. Мы можем сделать уступку консерваторам, предоставить сжечь все эпохи как мертвое и устроить одну аптеку. Цель будет одна, даже если будут рассматривать порошок Рубенса, всего его искусства… И наша современность должна иметь лозунг: «Все, что сделано нами, сделано для крематория…
…Не могли мы сохранить старую стройку Москвы под стеклянный колпак, зарисовали рисуночки, а жизнь не пожелала и строит все новые небоскребы и будет строить до тех пор, пока крыша не соединится с луною…».
Это – Малевич. С 1917 года — комиссар по охране памятников старины и член[] Комиссии по охране художественных ценностей Москвы. Статья была опубликована «Искусством Коммуны» 23 февраля 1919 года.
Разрушением памяти и памятников большевики занялись с первых дней своей власти. Расстрел Московского Кремля красной артиллерией в октябре 1917 года, когда на протесты Луначарского Ленин отвечал, что нечего сожалеть о древних зданиях, когда победа революции открывает путь к строительству нового общества. Варварский расстрел Ярославля в 1918 году, когда тяжёлая артиллерия стёрла с земли полгорода, уничтожив или частично разрушив большую часть его древностей… В чём же была причина такой ослеплённой ненависти к старине?
Мартовским днём 1918 года Ленин прогуливался по Соборной площади и остановился перед Успенским собором.
— Вот оно – искусство тысячелетий! Каменные агитаторы, — задумчиво изрёк Вождь. – Успенский собор 500 лет стоит, а что будет с нами, с Россией через пятьсот лет: В 2418 году?
Агитаторы – вот, что были для большевиков памятники исторической России. Агитаторы, своей мощью и красотой непреложно свидетельствующие о тысячелетней истории Русского государства, о его могуществе, силе и победах, о даровитости, трудолюбии и высоком духовном и умственном развитии русского народа, о красоте и гармонии жизни на Русской земле. И эта безмолвная агитация была куда опаснее белоэмигранских статей и иных обличений большевистскому режиму. Памятники самим существованием своим опровергали всю ложь коммунистов о России, её прошлом и настоящем. Следовательно, от свидетелей нужно было избавляться.
Один из первых актов советской власти – подписанный Лениным 12 апреля 1918 года Декрет Совнаркома «О снятии памятников, воздвигнутых в честь царей и их слуг…» — кодифицировал принцип идеологического подхода к наследию. Известно, что Ленин собственноручно воплощал свой декрет в жизнь, приняв 1 мая 1918 года личное участие в сносе в Кремле памятного креста работы Виктора Васнецова на месте гибели великого князя Сергея Александровича.
После первых послереволюционных лет, стёрших с лица земли тысячи помещичьих усадеб, в СССР наблюдалось некоторое затишье, но затем начинается очередная волна погрома. «Москва не музей старины… Москва не кладбище былой цивилизации, а колыбель нарастающей новой, пролетарской культуры». «Улица, площадь не музей. Они должны быть всецело нашими. Здесь политически живёт пролетариат. И это место должно быть очищено от… векового мусора – идеологического и художественного». «Гигантские задачи по социалистическому строительству и новому строительству Москвы… требуют чётко выраженной классовой пролетарской архитектуры». «Давно пора поставить вопрос о создании в плановом порядке комплексного архитектурного оформления города, отражающего идеологию пролетариата и являющегося мощным орудием классовой борьбы». Так пишут с середины 1920-х годов советские газеты и журналы», — пишет искусствовед и составитель мартиролога уничтоженного русского наследия Константин Михайлов в очерке «Россия, которую мы разрушили».
В середине 1920-х годов в Москве начинают обсуждать, а в 1927-м – претворять в жизнь планы массовых сносов памятников. Чтобы не мешали реставраторы со списками охраняемых государственных зданий, Президиум Моссовета 15 октября 1926 года постановляет: «Предложить всем отделам Московского Совета препятствовать изысканию новых памятников старины».
«Столичную эстафету, — указывает Михайлов, — принимает провинция: переломным специалисты считают 1928 год, когда областные, районные и городские власти начинают засыпать московские инстанции ходатайствами о закрытии и сносе церквей, монастырей и соборов. В городах и сёлах из них и их убранства планируют добывать стройматериалы, колониальную бронзу и медь, золото и серебро (не отобранные в 1912-1922 годах во время реквизиции церковных ценностей под предлогом сбора средств на борьбу с голодом) и т.п. В течение каких-нибудь пяти лет десятки российских городов лишаются тысяч архитектурных памятников. В Центральных государственных реставрационных мастерских не успевают разбирать заявки на снос десятков храмов: из Суздаля и Кашина, Ростова и Кинешмы, Мурома и Соликамска, Переяславля и Великого Устюга, Калязина, Юрьева-Польского, Ярославля, Владимира, Костромы… Реставраторы скрепя сердце дают санкцию на разборку «позднее», менее ценных храмов, надеясь, что этот компромисс позволит уберечь более древние. Где-то этот компромисс сработал, где-то зверь, заглотив палец, откусывал потом и руку».
Начиная с 1925 года, выдающийся реставратор и сберегатель русской старины Пётр Дмитриевич Барановский вел реставрацию Казанского собора на Красной площади, последнего шедевра Фёдора Коня, выстроенного по почину и на средства Дмитрия Пожарского и ставшего главным памятником войне 1612 года. Внезапно работы остановили [] и Моссовет разразился решением: снести Казанский собор и Воскресенские (Иверские) ворота с часовней…
Целая делегация профессоров и академиков во главе с Грабарём и Щусевым, придя к Кагановичу, доказывали, что подобное варварство нельзя оправдать, что обречённые сносу памятники обладают исключительными эстетическими достоинствами.
— А моя эстетика требует, чтобы колонны демонстрантов шести районов Москвы одновременно вливались на Красную площадь, — безапелляционно парировал Лазарь Моисеевич.
«…Досталась в руки богатейшая в мире страна. Мало ли было накоплено на Урале, на Ленских приисках, навезено из Индии, из разных заморских стран. Началось поспешное, жадное, безудержное ограбление, — писал Владимир Солоухин в книге «Последняя ступень. Уничтожение русской памяти». — …Если в молодом африканском государстве проводится искусственное национализирование населения с целью укрепления государства, то в России началась искусственная денационализация, по прямой логике — с целью ослабления народа.
Самым ярким городом с точки зрения национального своеобразия была Москва. На нее-то и направились главные разрушительные усилия.
Рассказывают, что некий Заславский, назначенный главным архитектором Москвы, ездил в автомобиле с секретарем, колеся по московским улицам наугад, и на все, что ему бросалось в глаза, показывал пальцем, а секретарь, сидящий рядом, помечал в записной книжке. Что же могло бросаться Заславскому в глаза? Церкви, конечно, златоглавые церкви и златоглавые московские монастыри.
— Это. Это. Это. Это. Это! — коротко бросал подонок и гад Заславский, а секретарь помечал. И вот, как по мановению руки этого Заславского, на месте удивительных храмов XVI и XVII веков образовались чахлые скверики и пустую площадку. Сотни (!) взорванных московских церквей, да еще десятки оставленных «на потом», брошенных на произвол судьбы, то есть на медленное разрушение и умирание.
Творящие это прекрасно ведали, что творят. Архитектор Щусев, видимо, уже почувствовав, что грозит Москве, говорил: «Москва — один из красивейших мировых центров, обязана этим преимущественно старине. Отнимите у Москвы старину, и она сделается одним из безобразнейших городов».
Красные Ворота, Триумфальная арка, Сухарева башня, Страстной монастырь, Симонов монастырь… Четыреста двадцать семь уничтоженных бесценных памятников, из которых каждый, кроме всего прочею, стоил бы теперь (даже если продать на распиловку в Америку) миллионы и миллионы.
Один из воротил тогдашнего архитектурного мира и вообще Страны Советов Н. Гинзбург давал в руки разрушителей национального облика Москвы прекрасный рецепт, поскольку нельзя все же было взорвать половину Москвы. Ну, четыреста памятников куда ни шло. Но ведь задача была стереть с лица Москвы даже признаки национального своеобразия. И вот он, хитрый, но более того, подлый рецепт. Цитирую точно по журналу «Советская архитектура», номер 1 — 2 за 1930 год:
«Мы не должны делать никаких капиталовложений в существующую Москву и терпеливо лишь дождаться естественного износа старых строений, исполнения амортизационных сроков, после которых разрушение этих домов и кварталов будет безболезненным процессом дизенфекции Москвы».
Дезинфекция от кого, от чего?! — хочется не просто спросить, закричать. От русского духа, от национальных черт, от бесценной исторической старины, от русской славы и красоты. «Москва, Москва, люблю тебя, как сын, как русский, сильно, пламенно и нежно…», «Москва, как много в этом звуке для сердца русского слилось, как много в нем отозвалось…».
Видно, считал Гинзбург, достаточно будет русскому и звука, то есть одного названия, а саму Москву щадить нечего. Уничтожить прекрасный, единственный в мире, уникальный город, поставив на его месте город среднеевропейский, без лица, без роду и без племени. Подлая и хитрая «выдумка» с естественным износом и с исполнением амортизационных сроков. Стоит только несколько лет не прикладывать к зданию рук, как оно теряет внешний вид, превращается в обшарпанную, грязную завалюху. Тогда можно подвести хоть кого угодно к этому зданию, показать и спросить: «Это мы должны сохранять? Но это же завалюха! А решение напрашивается само: убрать!
Так, именно по рецепту Гинзбурга, стояло обреченным и заброшенным все Зарядье — пригоршня жемчугов, рассыпанных на тесном пространстве на берегу Москвы-реки. И никуда это Зарядье не годилось, кроме как на снос. Придумали на его месте построить гостиницу «Россия». По случайности, по недосмотру ли, промыслом ли божьим (да и время немного переменилось) несколько жемчужин, обросших за десятилетия коростой, грязью и пылью, сохранили около гостиницы, отмыли, оттерли, и все ахнули: красота-то какая! Где же раньше она была? Тут же и была. Но только «доходила» по рецепту Н. Гинзбурга до той кондиции, «когда разрушение этих домов и кварталов будет безболезненным процессом дезинфекции Москвы».
Так пусть же знают русские люди, потомки наши, если все еще они будут чувствовать и считать себя русскими людьми, что взрывали в Москве не завалюхи, а несравненные по красоте и своеобразию храмы, точно такие же, как Никола в Хамовниках, как церковка на улице Чехова, как любая уцелевшая церковь. Да еще надо учесть, что Заславский, когда ездил в машине с секретарем и кидал ему через плечо: «Эту. Эту. Эту. Эту. Эту!» — руководствовался точно теми же соображениями, как и садистка ЧК, которая уводила в подвал на Лубянке молодых русских женщин.
Москвой, конечно, не ограничились. В каждом городе и городке было разрушено большинство церквей. Казань и Каргополь, Самара и Астрахань, Ярославль и Тверь, Воронеж и Тамбов, Торжок и Звенигород, Вологда и Архангельск, Вятка и Царицын, Смоленск и Орел… Не надо перечислять. Всех без исключения городов коснулось каленое железо, выжигающее красоту и силу русского духа. В каждом городе без всякого преувеличения погибли десятки церквей, и пусть — повторим — потомки не верят басням, что взрывали церкви, не имеющие художественной и исторической ценности. Все было наоборот. Достаточно назвать златоверхий Михайловский монастырь в центре Киева с бесценными византийскими мозаиками XIV века, уничтоженный бесследно, до последнего кусочка смальты, до последнего камешка. В какой бы город вы ни приехали, вы увидите, кроме взорванных (которые увидеть, естественно, уже нельзя), обезображенные, грязные, неприглядные, доходящие по рецепту Н. Гинзбурга многочисленные храмы, равно как и старинные особняки, памятники архитектуры. Прибавим к городским сотни тысяч уничтоженных сельских церквей и колоколен, тогда картина всероссийского разрушения и поругания несколько прояснится для нас».
16 января 1930 года Михаил Пришвин записывает в дневнике: «Сколько лучших сил было истрачено за 12 лет борьбы по охране исторических памятников, и вдруг одолел враг, и всё полетело: по всей стране идёт теперь уничтожение культурных ценностей, памятников и живых организованных личностей».
Тот год начался жутко. На пороге нового года по новому стилю был уничтожен полутысячелетний Чудов монастырь… Власти понадобилось место для военной школы. Судьба святыни решалась столь спешно, что почти не осталось времени спасти хоть что-то. Перед сносом администрация Кремля вызвала художника Павла Корина для демонтажа наиболее ценных фресок, однако не дала ему завершить работу. Собор был уничтожен вместе с фресками. В самый последний момент Пётр Дмитриевич Барановский успел на себе вынести из него мощи святителя Алексия Московского…
А двенадцатого января в Люберцах под колёсами поезда погиб Дмитрий Дмитриевич Иванов, создатель Оружейной палаты, совсем недавно смещённый с должности. Сколько сил потратил этот человек на то, чтобы отстоять от продажи за границу музейные ценности! Но, вот, после недолгого затишья решено было возобновить эту практику. Музеям спустили жёсткие разнарядки на сдачу ценностей в миллионы рублей золотом. Дмитрий Дмитриевич ещё пытался протестовать, доказывая: «Вред от утраты факторов культуры в особенности злополучен именно теперь, когда все силы должны быть направлены на индустриализацию. Не случайность, что некоторые из музеев Америки растут теперь больше, чем все музеи Европы, взятые вместе. Дело в том, что для индустриализации всякой страны кроме усовершенствования машины требуется в первую очередь усовершенствование человека». Но напрасно… Смещённый с должности, тяжело больной, измученный старик, полный тревоги за родных, он не нашёл иного исхода из создавшегося отчаянного положения…
Иванов погиб двенадцатого, а на другой день, в старостильный новый год, из созданного им музея состоялась крупнейшая выемка ценностей. И в этот же чёрный день канул в небытие жемчужина столицы — Симонов монастырь…
Совсем недавно Барановского вызвали в Моссовет и попросили дать небольшой список наиболее ценных памятников архитектуры Москвы.
— Для чего он вам? — спросил Барановский.
— Начинаем реконструкцию столицы, хотим сохранить все уникальное.
Список был составлен из одиннадцати памятников архитектуры: Симонов монастырь, Сухарева башня, храм Василия Блаженного… На вопрос, какой из памятников, не считая Кремля, он поставил бы на первое место, Барановский, не задумываясь, ответил:
— Симонов монастырь. Равных ему в Москве нет…
В середине четырнадцатого века Преподобный Сергий благословил своего племянника Феодора, духовника князя Дмитрия Донского, «поставить монастырь на Москве, зовомое от древних Симоново на реке на Москве». И, вот, на высоком левом берегу Москвы-реки, среди лугов и лесов стала подниматься новая обитель. Именно в её ограде суждено было упокоиться славным останкам Пересвета и Осляби.
Десятилетия спустя в Симонове был воздвигнут великолепный Успенский собор. В монастыре начинали свой подвиг иноки Кирилл и Ферапонт, позже основавшие знаменитые Кирилло-Белозёрский и Ферапонтов монастыри.
В XVII веке Симонов, ставший богатейшей обителью Москвы, превратился в настоящую крепость, благодаря выстроенным Фёдором Конём высоким стенам и уникальным башням. Самая крупная из них, «Дуло», многогранная, с накладными лопатками, с рядами бойниц и шатровым завершением, в веке XIX стала излюбленной смотровой площадкой Лермонтова…
Век за веком рос монастырь, сохраняя в себе отпечатки русской истории, становясь всё прекраснее. В 1593 году над западными воротами была возведена церковь в честь Спаса Преображения в память успешного отражения нападения крымских орд под главенством хана Казы-Гирея. В конце XVII столетия зодчие Парфен Петров и Осип Старцев выстроили одно из самых замечательных произведений русского зодчества — здание трапезной палаты, к которой пристроили жилые палаты для царя Федора Алексеевича, любившего бывать в этом монастыре и подолгу жившего в нем.
Наконец в XIX веке архитектор Тон возвёл огромную, высотой в сорок четыре сажени, колокольню, не имевшую равных в Первопрестольной.
Редкий монастырь мог состязаться великолепием с веками слагавшимся ансамблем Симонова. Это чудо русского зодчества было одной из главных жемчужин Москвы. Но для чёрных глаз новых властителей России не было ничего нестерпимее, нежели свет этой красоты, самим существованием своим свидетельствующей о начале божественном…
И вот потянулись к нему в назначенный день пролетарии с окрестных заводов, которыми загодя обложили его, как загнанного зверя. Потянулись с лопатами и кирками, радостные и довольные. Многие недели неистовствовали газеты, науськивая их: только одно и мешает установлению для вас земного рая – очаг мракобесия среди обступивших его заводов! Уничтожить его, и возвести на расчищенном месте дворец культуры при заводе имени товарища Сталина! И тогда свет культурной жизни прольётся на вас!
И уверовало серое племя, которому столь мало нужно было, чтобы – уверовать, которому довольно было лишь указать врага, чтобы оно бросилось яростно истреблять его, пролагая путь в «светлое будущее». «Построим на месте очага мракобесия очаг пролетарской культуры!» — под таким лозунгом шагало оно: разрушать…
Верный своей подлости Горький просил при сносе Симонова сохранить одну башню… Сохранили три – как вечный памятник варварству.
Не пощадили и древнего кладбища, об уничтожении которого повествует писатель Владимир Солоухин: «Вспомнив о корнях, расскажу вам об одном протоколе, который посчастливилось прочитать и который меня потряс. Взрывали Симонов монастырь. В монастыре было фамильное захоронение Аксаковых и, кроме того, могила поэта Веневитинова. Священная память, перед замечательными русскими людьми, и даже перед Аксаковым, конечно, не остановила взрывателей. Однако нашлись энтузиасты, решившие прах Аксакова и Веневитинова перенести на Новодевичье кладбище. Так вот, сохранился протокол. Ну, сначала идут обыкновенные подробности, например:
«7 часов. Приступили к разрытию могил…
12 ч. 40 м. Вскрыт первый гроб. В нем оказались хорошо сохранившиеся кости скелета. Череп наклонен на правую сторону. Руки сложены на груди… На ногах невысокие сапоги, продолговатые, с плоской подошвой и низким каблуком. Все кожаные части сапог хорошо сохранились, но нитки, их соединявшие, сгнили…»
Ну и так далее, и так далее. Протокол как протокол, хотя и это ужасно, конечно. Потрясло же меня другое место из этого протокола. Вот оно:
«При извлечении останков некоторую трудность представляло взятие костей грудной части,так как корень березы, покрывавшей всю семейную могилу Аксаковых, пророс через левую часть груди в области сердца».
Вот я и спрашиваю: можно ли было перерубать такой корень, ронять такую березу и взрывать само место вокруг нее?».
«Мне лично довелось наблюдать гибель храма Троицы в Зубове XVII века, стоявшего на левой стороне Пречистенки, если идти от центра, — вспоминал князь Сергей Голицын. — Это был грандиозный пятиглавик, а его шатровая колокольня считалась в Москве самой высокой. Сперва лихие молодцы закидывали веревки за кресты, вырывали их с корнями, потом ломами принимались за купола, за барабаны куполов, потом за стены. Не так-то просто было крушить. Известь, скрепляющая кирпичи в древние времена, по десяти лет в ямах выдерживалась, в нее лили яйца и прокисшее молоко. И долбили ломами, а взрывать рядом с жилыми зданиями опасались: оконные стекла лопались бы.
Тогда поэт П. Григорьев (Горнштейн) написал стишки, а композитор Самуил Покрасс сочинил на них музыку. В песенке, о которой в довоенном справочнике говорится, что она является одной из любимых советской молодежью, были такие строки:
Мы раздуваем пожар мировой,
Церкви и тюрьмы сровняем с землей…
Как показала история, сие пророчество исполнилось лишь на одну треть: храмы разрушали, мировой пожар вовсе потух, а число тюрем умножилось во много раз.
В тех же стишках были и еще строки:
От тайги до британских морей
Красная армия всех сильней…
И тут поэт также оказался плохим пророком…
Храмы XIX века разрушались «легче», отдельные кирпичи очищали, складывали столбиками. Это называлось «производство кирпича по рецепту Ильича», хотя сам Ленин к разрушению храмов не имел никакого отношения.
Назову запечатленные в пятитомнике И. Грабаря: Никола Большой Крест в Китайгороде, Успенье на Покровке, Никола Явленный на Арбате, Гребневской Божьей Матери и часовню Владимирской Божьей Матери на Лубянской площади. Когда сносили, строили дома или устраивали чахлые скверы. На Мясницкой стояла церковь святого Евпла, единственная, в которой не прерывалось богослужение во время пребывания в Москве Наполеона; назову еще храм XVII века на Остоженке. Теперь на месте той церкви пустота, а в углу Красной площади, где был древний собор Казанской Божьей Матери, устроили общественную уборную. Такую же уборную разместили совсем рядом с уцелевшим храмом Климента папы римского в Замоскворечье — архитектор Растрелли; впрочем, недавно эту уборную снесли.
Иные люди высокой культуры, казалось бы, должны были любить и ценить русские древности, а на самом деле высказывали совсем иные мысли.
Мой брат Владимир, приезжая в Москву, иногда оставался ночевать у кого-либо из своих знакомых. Одним из них был писатель Леонид Леонов, живший тогда на Девичьем поле вдвоем с женой. Однажды он сказал брату, что сперва возмущался гибелью храмов, а потом осознал: грядет новая эпоха…».
Не пощадили варвары даже деревьев московских, уничтожив дивные столичные бульвары, дарившие москвичам тень в летний зной. «Ужасная судьба постигла великолепное Садовое кольцо, — пишет Солоухин. — Представьте себе на месте сегодняшних московских бульваров голый и унылый асфальт во всю их огромную ширину. А теперь представьте себе на месте голого широкого асфальта на Большом Садовом кольце такую же зелень, как на уцелевших бульварах.
Казалось бы, в огромном продымленном городе каждое дерево должно содержаться на учете, каждая веточка дорога. И действительно, сажаем сейчас на тротуарах липки, тратим на это много денег, усилий и времени. Но росли ведь готовые вековые деревья. Огромное зеленое кольцо (Садовое кольцо!) облагораживало Москву. Правда, что при деревьях проезды и справа и слева были бы поуже, как, допустим, на Тверском бульваре либо на Ленинградском проспекте. Но ведь ездят же там автомобили. Кроме того, можно было устроить объездные пути параллельно Садовому кольцу, тогда сохранилось бы самое ценное, что может быть в большом городе — живая зелень».
Надо заметить, что столь варварским образом с зеленью обходились не только в Москве. Е.А. Керсновская вспоминала: «Однажды Лёка Титарев (…) рассказывал, как он узнал, что решено уничтожить те два огромных дуба, стоящих в середине нашего сада: панская, мол, фанаберия. Кому нужны такие огромные деревья, занимающие своей кроной полгектара? Но спилить их сразу не смогли. Дубы в три обхвата — где взять такую пилу?
Дубы эти — самые большие в Бессарабии — уже перестали расти, а это бывает, когда дубу свыше пятисот лет.
…Итак, решено было эти дубы взорвать. Но пока раздобывали аммонал, Лёка сумел на сей раз отстоять жизнь патриархов бессарабских лесов, указав на то, что эти дубы — исторические, они уже были мощными деревьями, когда Петр I во время Прутского похода проходил мимо них. Ведь царь перешел Днестр возле деревни Божаровки — ныне предместье Сорок.
Не знаю, эта ли историческая справка или отсутствие аммонала, но на этот раз нелепый акт вандализма был отложен.
Забегая вперед, скажу: то, что наши дикари не успели осуществить до войны, они сделали после. Когда в 1957 году я вновь посетила этот уголок — кусок души моей, моего детства, — то едва ли не самым тягостным для меня было видеть там, где некогда шумели кроны зеленых гигантов, — пустоту, воронку там, где были их корни, и превратившиеся в труху сгнившие стволы, распиленные на гигантские сутунки. И все это — поросшее высокой крапивой…».
«В Москве все русское становится понятнее и дороже. Через Москву волнами вливается в Россию великорусская народная сила», — писал некогда А.И. Островский. Именно от неё, «великорусской народной силы» и «дезинфицировала» Москву и всю Россию банда интернационалистов.
«И в Москве, и в провинциальных русских городах алгоритм действий «преобразователей» был примерно одинаков, — свидетельствует Константин Михайлов.
— Если не знать, что вершили всё это наши соотечественники, создаётся полное впечатление, что страна переживала вражеское нашествие, и целью завоевателей было полное искоренение всех святынь покорённой страны и даже напоминаний о них.
Начинали «преобразователи» с закрытия всех церквей города, кроме какой-нибудь окраинной, маленькой, кладбищенской. Запрещали колокольный звон – улицы и площади оглашали теперь бравурные марши и речи вождей из репродукторов. На следующем этапе взрывали главный городской собор, чтобы заменить его символом новой эпохи – Домом Советов (аналог московского Дворца Советов). Потом наступал черёд десятков других храмов и монастырей – непременно на их месте нужно было строить храмы просвещения и культуры, школы и рабочие клубы. Десятки школ в центре Москвы построены на месте снесённых храмов. Дворец культуры завода имени Сталина воздвигается именно на месте взорванного Симонова монастыря; рабочие ходят на субботники по разборке руин с лозунгом «Построим на месте очага мракобесия очаг пролетарской культуры!» Если церковное здание сохранялось, его стремились изуродовать до неузнаваемости, чтобы храм оно уже не напоминало – снимали кресты, сносили колокольни и главы, сбивали декор, отламывали апсиды. В крайнем случае, если некогда было возиться, церковь «изолировали»: отгораживали от улицы новой постройкой или сверху донизу занавешивали лозунгами. Уничтожены были и почти все мемориальные памятники – царям, благотворителям, воинам. Старинные названия улиц, площадей, городов в массовом порядке заменялись новыми, советскими».
«Волна разрушения храмов покатилась по всей стране, — вспоминал князь Сергей Голицын в «Записках уцелевшего». — Тут многое зависело от ретивости или, наоборот, от патриотизма местных властей. В Ярославле не смогли уберечь главный собор, и на месте церкви Власия теперь стоит здание гостиницы. Собирались было сносить великолепный ансамбль Ильи Пророка пятиглавик в середине, две шатровые колокольни по сторонам, стоявшие на площади напротив обкома и облисполкома. А кто-то из властей города сказал пусть стоят. И теперь ярославцы и люди приезжие любуются вереницей храмов сплошь XVII века, стоящих по обоим берегам Которосли — притока Волги.
А в соседней Костроме снесли более пятидесяти церквей, а также стены и башни кремля, разрушили единственный в стране памятник простому крестьянину — Ивану Сусанину, оставили только один, действительно неповторимой красоты храм XVII века Николы на Дебрях. И целиком сохранился стоящий вне города вверх по Волге Ипатьевский монастырь.
О гибели храмов в Нижнем Новгороде и в Твери я уже рассказывал.
А теперь и сам город утратил свое древнее, идущее с XIII века имя, и почти все храмы снесли. Внутри Кремля оставили только древнюю маленькую церковь Михаила Архангела да внизу, под горой, великолепный Строгановский храм уцелел. И стены кремлевские теперь подновили, верхи башен покрыли осиновыми лемешками. А внутри стен — надо же такое изуверство придумать! на месте двух соборов и высокой колокольни всадили огромный темно-серый ящик — здание обкома партии, который сейчас доминирует над всем городом».
15 июня 1931 года Пленум ЦК ВКП(б) принял решение о реконструкции Москвы как «социалистической столицы пролетарского государства». Исторический центр столицы должен был, согласно нему, попросту кануть в небытие, освободив место для настоящего социалистического города, символом которого надлежало стать Дворцу Советов.
Идея строительства такого Дворца принадлежала Сергею Мироновичу Кирову. Он выдвинул её ещё в 1922 году на первом съезде, предложив возвести здание, которое явилось бы «эмблемой грядущего могущества торжества коммунизма, не только у нас, но и там, на Западе». А через два года наметили, где возводить «эмблему» — на месте храма Христа Спасителя. Для осуществления предложения Кирова было создано несколько организаций: совет строительства Дворца Советов при Президиуме ЦИК СССР, наделённый законодательной властью, исполнительный орган — управление строительством Дворца Советов (УСДС), совещательный орган — временный технический совет, преобразованный в постоянное архитектурно-техническое совещание в составе таких деятелей искусства, как Бродский, Веснин, Вольтер, Гельфрейх, Горький, Грабарь, Иофан, Красин, Кржижановский, Луначарский, Мейерхольд, Петров-Водкин, Станиславский, Щусев и другие. Старт проекту дали 8 июля 1931 года, когда была объявлена программа Всесоюзного открытого конкурса на Дворец Советов.
В ноябре того же года журнал «Строительство Москвы» опубликовал выдержки выступлений рабочих пресловутого завода имени Сталина, уже сыгравшего весомую роль в убиении Симонова монастыря. «Когда хотят сказать о Париже, то достаточно назвать Эйфелеву башню. Если изображают Америку, Нью-Йорк, то ставят памятник Свободы… Нам нужно и в Москве поставить что-то замечательное, отличительное среди всех зданий, чтобы когда смотрели на это здание, говорили — это столица СССР», — говорилось в выступлениях и присовокуплялось, что «советская архитектура начнётся с Дворца Советов».
Лишь один известный деятель искусства не устрашился встать на защиту Храма – Аполлинарий Михайлович Васнецов, не раз воспевший в своих полотнах образ дорогой его сердцу Москвы. Старый художник написал письмо Председателю СНК Молотову, понадеявшись на то, что он в отличие от большинства членов Политбюро — русский, и что в душе его ещё не вовсе угасли патриотические чувства. Надежда не оправдалась, ответа на своё письмо Васнецов не получил.
Более сорока лет строился Храм. И не на казённые, а на собранные всем православным народом средства. Проект его принадлежал архитектору Тону, все творения которого в столице, начиная с Симоновской колокольни, были уничтожены варварами. Храм занимал площадь около гектара и возвышался на двести метров: его пять сияющих шлемов-куполов были видны отовсюду, даже на расстоянии двадцати километров.
Снаружи стены храма украшали сорок восемь изваянных лучшими скульпторами мраморных статуй, изображавших отдельных святых, композиции из библейской жизни и русской истории.
Стены притвора были расписаны фресками, изображавшими битвы 1812 года: Смоленск, Бородино, Тарутино, Березина… Фрески были выполнены выдающимися русскими художниками: Верещагиным, Семирадским, Суриковым. Они же создали росписи в самом храме, а вместе с ними своё мастерство явили кузнецы, каменщики, литейщики, резчики по дереву. В свете электрических ламп в огромных, напоминающих ветвистые деревья люстрах и многочисленных свечей великолепие убранства Храма ослепляло. То было истинное чудо коллективного русского гения.
И, вот, добралась до него бестрепетная длань варвара. Однажды утром, подобно тле, чёрные человечки покрыли главный купол, жадно соскребая золото с его поверхности. Оголённые купола крушили вручную. Когда не стало их, жутко и мрачно смотрел на Москву из-за дощатого забора искалеченный, умирающий Храм, и ясно осознавалось: это не просто храм рушится, но Символ, «эмблема» Русского Православного Царства с тысячелетней славной историей. И эту «эмблему» должна была подменить другая – сатанинская.
Наконец, истерзанный остов взорвали, а в 1933 году постановили принять за основу для проекта нового сооружения работу Бориса Иофана. Через год авторский коллектив в составе Иофана, Щуко и Гельфрейха продемонстрировал эскизный проект Дворца Советов, представлявший сложную многоступенчатую композицию высотой 415 метров при общем объёме 7500 тысяч метров. Здание венчала семидесятипятиметровая статуя Ленина из высококачественной нержавеющей стали, которую должно было быть видно отовсюду. Защитники проекта особенно упирали, на превосходство размеров и высоты Дворца Советов над другими архитектурными сооружениями мира. Даже на эскизах и рисунках, изображавших облик «новой Москвы», жуть подступает к горлу от вида «эмблемы» — новой Вавилонской башни, увенчанной предтечей Антихриста. На вопрос некого иностранного журналиста: «Вы строите Вавилонскую башню?» Сталин ответил: «Да, только разница в том, что ветхозаветная башня рухнула, а для моей нет силы, которая могла бы её сокрушить». На счастье, Вождь ошибся, и таковая сила нашлась. Ею было остановлено строительство Дворца, спасены Елоховский собор и Собор Воскресения-на-Крови. Сила эта была – война.
Между тем, идея переустройства столицы на социалистический лад захватила массы. Московские избиратели 1930-х годов писали наказы кандидатам в Советы: снести монастырь, разбить сквер; снести церковь, выстроить на её месте жилой дом; сломать монастырь и вместо него построить «соответствующее нашей архитектуре здание». На столицу равнялась вся страна.
Само собой, все, кто не разделял энтузиазма вандалов – в первую очередь, те, кто занимался охраной памятников старины, т.е. препятствовал очищению улиц и площадей от «векового мусора» — оказывался в числе классовых врагов.
«Тайные и явные белогвардейцы жалеют камни прошлых лет. Им дороги эти камни, потому что на храмы, синагоги, церкви они возлагают немало надежд как на орудие восстановления их былого могущества, власти и богатства»; «Область охраны памятников являлась и является в настоящее время широкой ареной классовой борьбы. Примазавшиеся к делу охраны представители господствовавших при царизме классов ставили своей задачей сохранение культурных ценностей не для пролетариата, а наоборот, от пролетариата», — ярилась печать. А Лазарь Каганович, выступая на совещании московских архитекторов, заявил, что «в архитектуре у нас продолжается ожесточённая классовая борьба… Характерно, что не обходится дело ни с одной завалящей церквушкой, чтобы не был написан протест по этому поводу. Ясно, что эти протесты вызваны не заботой об охране памятников старины, а политическими мотивами – в попытках упрекнуть советскую власть в вандализме».
«Существовало в Москве общество «Старая Москва», — вспоминал князь Голицын, — председателем был профессор Петр Николаевич Миллер. Его окружало десятка два юношей и девушек. Члены общества узнавали, что такой-то храм собираются сносить, и молодежь спешила его фотографировать, зарисовывать, обмерять. И большую часть энтузиастов, и самого Миллера посадили. Я знал семнадцатилетнюю девушку, которая после ареста попала в ссылку. Теперь она, одинокая старушка, живет в Москве; вся ее жизнь разбита.
Вечная память тем радетелям старины, чьи кости лежат в сырой земле Печоры, Урала, Колымы и других подобных мест скорби.
После разгрома в 1930 году общества «Старая Москва» кто же осмелился бы протестовать? Проходили москвичи мимо гибнущих храмов, ужасались и молчали. И я проходил опустив голову».
Защитники репрессируемых памятников разделили их плачевную судьбу. Старый большевик, соратник Ленина В.И. Невский направил Сталину письмо с протестом против сноса монастырей в Кремле – и был арестован в 1935 году и расстрелян, письмо подшито в его следственном деле. Известный исследователь древнерусской культуры Г.К. Вагнер был арестован а январе 1937 года и отправлен в лагеря «за оскорбление вождей Советской власти» — он критиковал Кагановича и Ворошилова за снос Сухаревской башни и Красных ворот. Реставратора Петра Барановского, отказавшегося обмерять для сноса храм Василия Блаженного, отправили на четыре года в Мариинские лагеря. В начале 1934 года репрессиям подверглись Центральные государственные реставрационные мастерские – орган охраны памятников, который всё время мешал их уничтожать. Чтобы реставраторы стали сговорчивее, по 58-й статье, с обвинением в проведении «неправильной линии в области охраны архитектурных памятников Москвы», были арестованы лучшие специалисты ЦГРМ, в том числе заместитель директора, известный реставратор Б.Н. Засыпкин, Д.П. Сухов и многие другие учёные и реставраторы. На этом борьба за сохранение исторического наследия была фактически завершена…
Вернувшаяся в Москву из ссылки в конце 30-х княгиня Н.В. Урусова вспоминала: «Москва была для меня совсем чужая. (…) Как и все москвичи я любила её, и как хороша, как самобытна была она, красива своей стариной: тысячами церквей, блестящими золотыми куполами, зданиями разных архитектур, дворцами, памятниками, часовнями с чудотворными Иконами, как Иверской Божьей Матери и других, монастырями, Кремлём с его историческими соборами, полными необычайными святынями. И что же теперь? Перед Вами безобразные многоэтажные дома еврейского стиля в виде прямолинейных коробок, с массой узких окон, ни часовен, ни церквей, кроме нескольких, оставленных на лживый показ. В Кремле купола не сияют, как солнышки, они стоят мрачные, чёрные. (…) Что страшней всего, это музыка интернационала на Спасской башне у Святых ворот в Москве, вместо чудной молитвы «Коль славен наш Господь в Сионе».
Так уничтожили, а затем подменили русскую архитектуру. И сегодня мы с горечью видим сохранённую архитектуру маленьких европейских городков на фоне наших «прямолинейных коробок» и «дворцов»…
Остаётся добавить, что борьба с памятниками всецело соединялась с борьбой с памятью, дополняя друг друга. «Я еще учился в школе, когда с 1926 года прекратилось преподавание истории, зато была введена политграмота, — вспоминал князь Голицын. — «Настоящая история нашей страны начинается с семнадцатого года», — провозглашал, — главный идеолог-историк замнаркома просвещения М.Н. Покровский. В своем в то время издаваемом ежегодно учебнике «Русская история в самом сжатом очерке» он много разглагольствовал о классовой борьбе, о Разине и о Пугачеве и с презрением отзывался о Суворове и о войне 1812 года.
Постепенно обрабатывалось общественное мнение. Разрушение старины начали не с храмов, а со зданий гражданских. Таков был хитрый расчет губителей старины».
«Мешали не памятники сами по себе, — пишет Константин Михайлов. — Мешала стоящая за ними русская история, которую они символизировали. Коммунистическую власть называют тоталитарной не только потому, что она стремилась контролировать даже бытовую жизнь своих подданных. Гораздо важнее, что она стремилась контролировать их сознание.
И в этом сознании не было места иным идеалам и ценностям, кроме тех, что постулировала новая власть. Именно поэтому короткая история большевистской России в официальной мифологии первых советских десятилетий должна была выглядеть ярко, героично, величаво и празднично. А вся длинная предшествующая история России – по контрасту – угрюмо, гнусно, постыдно и омерзительно. Отсюда «тюрьма народов», отсюда бесконечные заклинания о тёмной, отсталой, [без]культурной России, единственным лучом света в тёмном царстве которой было «освободительное движение». И началось вполне сознательное, последовательное и всестороннее шельмование российской истории, её знаменательных событий, деятелей, героев и вех. Борьба с памятниками – составная часть этого процесса. Всё это ныне основательно позабыто, а зря. Очень поучительный был опыт.
Довоенные газеты и агитационные брошюры призывают то убрать с Красной площади Минина и Пожарского – «представителей боярского торгового союза, заключённого 318 лет назад на предмет удушения крестьянской войны», то сдать в утиль «художественно и политически оскорбительный микешинский памятник «Тысячелетие России».
Согласно пропаганде 1930-х Отечественную войну 1812 года Россия вела, оказывается, не за свою свободу, а «вследствие торговых и политических интересов эксплуататорских классов». Соответственно и воздвигнутый в память о 1812 годе храм Христа Спасителя объявляется «военно-монархическим памятником», построенным «для прославления представителей эксплуататорских классов, для культа милитаризма и шовинизма». И вслед за взрывом храма Христа Спасителя по всей стране прокатываются две волны уничтожения – памятников 1812 года и кафедральных соборов в крупных городах. Уничтожаются и прочие воинские мемориалы – гробница Дмитрия Пожарского в Суздале, собор в Нижнем Новгороде, где был похоронен Козьма Минин, памятники Смутного времени в Москве, памятники «Второй Отечественной» 1914-1918 годов.
«Реакционные» музеи, рассказывавшие о славном прошлом России, либо закрываются, либо переориентируются на «разоблачение эксплуататоров». Путеводители 1930-х годов сообщают с торжеством, что в Севастополе, например, «уже нет музея севастопольской обороны, в нём размещён реконструированный Историко-революционный музей».
Но и этого мало – власти и сознательные граждане не останавливаются перед прямым осквернением святынь прошлого. На Красной площади в Москве общественные туалеты устраивают на месте снесённых Казанского собора и часовни у Никольских ворот Кремля. Общественный туалет на центральной площади Нижнего Новгорода размещают в изуродованной церкви, с паперти которой Козьма Минин призывал сограждан собирать знаменитое ополчение. А уж примеров «народнохозяйственного использования» бывших храмов и монастырей ещё в 1980-е годы можно было собрать впечатляющую коллекцию: тюрьма, психиатрическая больница, скотобойня, автосервис, склад угля, просто свалка и т.п.
Тех, кто не был готов переписывать историю в угоду новой генеральной линии, ждала та же судьба, что и несговорчивых реставраторов. В конце 1920-х – начале 1930-х годов по всей стране прокатываются процессы краеведов, которых вместе с крупнейшими академиками-историками обвиняют в заговоре против Советской власти, в «замаскированных антипартийных выступлениях», пропаганде монархических и религиозных идей, создании контрреволюционного «Всенародного союза борьбы за освобождение свободной России». В тюрьмах и лагерях оказываются видные русские историки, искусствоведы, краеведы Н.П. Анциферов, А.В. Чаянов, А.И. Анисимов, А.И. Некрасов, Н.Н. Померанцев и многие другие. В те же годы происходит разгром краеведческих и общественных организаций, так или иначе связанных с историей и культурным наследием. Закрываются Общество истории и древностей российских, Общество любителей старины, Общество изучения русской усадьбы, комиссия «Старая Москва», Институт истории РАНИОН. Историков и педагогов, осмелившихся сказать доброе слово о национальных героях, просто репрессировали. В Саратове, например, в 1927 году именитый профессор Сергей Чернов был изгнан из университета за то, что на лекциях с симпатией говорил о Дмитрии Донском и победе на Куликовом поле. Вскоре он был арестован вместе с другими коллегами.
Жесточайшим репрессиям на всём протяжении довоенного периода подвергался и другой «конкурент» новой власти во влиянии на сознание людей – духовенство. Десятки тысяч священников, церковнослужителей, монахов и монахинь, иерархов Русской Православной церкви были брошены в концлагеря, расстреляны, умерли в заключении, обвинённые в «антисоветской агитации» и создании мифических «монархических организаций».
Константин Михайлов посвятил не один год составлению скорбного мартиролога понесённых русским историко-культурным наследием утратам. В цитируемом нами очерке он подводит итог: «Факты беспощадны. Ни одна страна мира не понесла в ХХ веке таких утрат культурно-исторического наследия, как Россия. Более того, эти утраты она не столько «понесла», сколько «сама себе нанесла». Ни одна страна мира не занималась так долго, последовательно и упорно уничтожением памятников собственной истории и культуры, как Россия. Да, было нечто похожее во Франции после 1789 года, в нескольких странах «Восточного блока» после 1945-го – но не в таких масштабах, не с такой яростью и не девяносто с лишним лет подряд, как у нас. Государственный вандализм в России ХХ-ХХI веков – это, без преувеличений, феномен всей мировой истории.
Точной статистики утрат в России нет – у нас и исчерпывающий перечень сохранившегося наследия отсутствует. Приблизительные подсчёты говорят, что начиная с 1917 года уничтожено или превращено в руины 30-35 тысяч церквей и соборов, около 500 монастырей, не менее 50 тысяч памятников гражданской архитектуры в городах, около 2 тысяч усадеб (их, включая полуразрушенные, уцелело не более 10 процентов). Из 130 выдающихся памятников деревянной архитектуры Русского Севера, описанных в специальной монографии 1940-х годов, к 1986 году существовало лишь 38.
Погибли сотни тысяч предметов прикладного искусства, десятки тысяч художественных живописных произведений, фресок, росписей, не менее 20 миллионов икон.
Более точна статистика по Москве. В столице с 1917 до 1989 года снесено 368 храмов. В 1940 году специальная комиссия Академии архитектуры СССР зафиксировала уничтожение 50 процентов «архитектурно-исторических памятников национальной архитектуры», существовавших в 1917-м. По самым скромным подсчётам, в советские годы в Москве разрушено около трёх тысяч исторически ценных зданий.
Добавим к этому десятки и сотни тысяч редкостей – картин, икон, изделий из драгоценных камней и металлов, рукописей и книг, проданных в 1920-1930-е годы заграничным коллекционерам и госучреждениям. Продали даже первую русскую печатную книгу – «Апостол» Ивана Фёдорова, продали Синайский кодекс, самый древний из полных списков Нового Завета: когда его привезли в Британский музей, все мужчины в толпе, заполнившей площадь, сняли шляпы…
Добавим к этому военные разрушения, которые в массе своей вряд ли составят более десятой части наших культурных утрат. Добавив безжалостную по отношению к старине реконструкцию исторических городов – с 1930-х годов по сей день. Добавим то, что развалилось или сгорело, простояв бесхозным десятки лет. Добавим уничтоженное в ходе чересчур принципиальных реставраций и варварских «реконструкции», когда подлинный исторический памятник частично или полностью исчезал, заменяясь «новоделом».
И процесс не остановлен – каждый год современная Россия теряет сотни памятников старины».
Как говорится, комментарии излишни…
Всякое истинное творчество, искусство есть действие божественное. Сотворение мира и всего в нём было творческим актом Бога. Творец – так всегда называли Господа верующие. Всякий земной творец, берясь за перо, кисть или музыкальный инструмент, имеет перед собой пример высшего Творца. Он не творил ничего лишнего, бессмысленного, бесполезного. Ни во дни сотворения мира, ни тогда, когда стопы Христа касались нашей грешной земли. Христос никогда не совершал чудес для праздного развлечения пустых людей, для того, чтобы поразить воображение их. Они требовали знамения с неба, а Он исцелял больных и воскрешал умерших… Всякое Его чудо имело единую основу – любовь к человеку. Он не творил зрелищ, а исцелял души и тела… Тот, кто придёт вместо него будет поражать толпу зрелищами, но они буду пусты, бесплодны и бессмысленны.
Всякое творчество есть чудо. Истинное же творчество может быть только от Бога. Дьявол, как известно, не способен ничего создать. Даже искушая в пустыне Христа, он не предлагал Господу хлебов, но требовал, чтобы Господь сам создал их. Дьявол может лишь разрушать, а потому всё, что не имеет основой своей Божиего, оказывается разрушительно даже против воли тех, через кого осуществляется то или иное действо.
Художник не существует сам по себе, он всегда – проводник. Но от него зависит, проводником какой силы быть, Божией или дьявольской. Третьего пути нет. Отступивший от Бога рано или поздно окажется во власти силы противоположной. И она неминуемо явит себя в плодах его творчества, потому что всякое произведение искусства есть отражение одной из этих противоборствующих сил. И это изумительно показано Николаем Васильевичем Гоголем в «Портрете». Заповедью для каждого художника звучат в конце слова героя этой повести: «…пуще всего старайся постигнуть великую тайну созданья. Блажен избранник, владеющий ею. Нет ему низкого предмета в природе. В ничтожном художник-создатель так же велик, как и в великом; в презренном у него уже нет презренного, ибо сквозит невидимо сквозь него прекрасная душа создавшего, и презренное уже получило высокое выражение, ибо протекло сквозь чистилище его души. Намёк о божественном, небесном рае заключён для человека в искусстве, и по тому одному оно уже выше всего. И во сколько раз торжественный покой выше всякого волненья мирского; во сколько раз творенье выше разрушенья; во сколько раз ангел одной только чистой невинностью светлой души своей выше всех несметных сил и гордых страстей сатаны, — во столько раз выше всего, что ни есть на свете, высокое созданье искусства. Всё приноси ему в жертву и возлюби его всей страстью. Не страстью, дышащей земным вожделением, но тихой небесной страстью; без неё не властен человек возвыситься от земли и не может дать чудных звуков успокоения. Ибо для успокоения и примирения всех нисходит в мир высокое созданье искусства. Оно не может поселить ропота в душе, но звучащей молитвой стремится вечно к Богу…».
Бог никогда не создавал ничего безобразного. Всё в Божием мире благообразно, гармонично. Но перестаёт быть таковым лишь тогда, когда нарушается человеком, лишённым Божьего начала. Тогда варварски вырубаются леса и заболачиваются, иссушаются озёра, отравляется почва. Тогда на месте дивных храмов возводятся уродливые Дома Советов. Тогда стираются с лица земли прекрасные бульвары и улочки с деревьями и особняками, а на их месте являются небоскрёбы, магистрали и прочие «достижения» цивилизации…
Наши великие писатели никогда не загоняли правду в рамки идеологических концепций. Возьмите Пушкина, Лермонтова, Гоголя… Достоевского! На него нападали и справа, и слева, потому что он не был ни в правом, ни в левом лагере. И сам он[] говорил об этом: «Достоевский – не либерал, не террорист и не катковец, но именно – Достоевский! Поймите же это, наконец… Что ж, страха иудейского ради отстаивает он право быть самим собой, а не тем или иным? Нет, давно уж нет в нём никакого страха, кроме единого – погрешить перед истиной, перед совестью, перед Россией: узреть, наконец, истину и не суметь или не успеть найти для неё слово, окончательное слово…». Да, правда понималась подчас различно, но никогда не подчинялась догме. Догме искусство подчиняли лишь разные памфлетисты и соцреалисты.
Существует два реализма. Реализм материальный и реализм духовный. В первом случае писатель может даже весьма талантливо рассказать некую историю, описать натуру, но останется непременно недосказанность. Если же мы имеем дело с трагедией, то останется безысходность, тупик. Искусство не порождает безысходности, не угнетает душу, но наоборот воздвигает её. Реализм духовный всегда имеет некий подтекст, глубинное содержание. Внутренний свет. Писатель может рассказать самую трагическую повесть, но она не оставит чувства безнадёжности и отчаяния, потому что этот свет будет сквозить в ней. Опять же самый яркий пример тому – Достоевский. Фёдора Михайловича упрекали подчас в фантастичности его реализма. А он называл его реализмом высшим. И был прав! Искусство, даже показывая трагедию, одновременно несёт в себе и утешение. Искусство не калечит, а исцеляет. Не разрушает, а созидает. Искусство есть полнота. А полноты без духовного стержня, без Бога быть не может. Поэтому ещё и ещё раз повторим: нет искусства без Бога. Искусство без Бога может быть только более или менее искусной подделкой под него.
Любое творение отражает душу своего творца. Рублёв взял кисть и написал «Троицу», Малевич – «Чёрный квадрат». Вот вам два автопортрета души.
Искусство – плод любви. Любви к Богу, к своей стране, своему народу, к своему делу, к своей теме. Наконец, к человеку. Как к человеку вообще, так и к конкретному человеку. Например, любовь к женщине может вдохновить художника на создание эпического полотна, писателя – романа, композитора – симфонии… Произведение может внешне ничем не напоминать о вдохновившей на его создание музе, но она будет присутствовать в нём – любовью. Любовью, которую вложил в него влюблённый художник. Любовь – вечный двигатель, животворящий всё, без которого всё мертво. Лишь одна любовь не даст доброго плода. Любовь к самому себе. Эгоизм, вылившийся в некое произведение, не станет искусством.
Резюмируя всё вышесказанное, можно коротко определить признаки истинного искусства. Истинное искусство имеет в основе своей любовь и правду. Божие начало, необязательно являющиеся осознанным исповеданием веры, но неким состоянием, наполнением, устремлением души. Произведение истинного искусства отличает подлинная красота, полнота, обращение к душе человека, заставляющее его оторваться от земного праха и обратиться взором, во-первых, внутрь себя, а, во-вторых, к небу, к горним высотам. Искусство пробуждает в человеке то, на чём само оно основано: любовь и жажду истины.
Что пробуждало в человеке то лже-искусство, которому посвящён был вышеприведённый обзор? Зверя. Беса. Существо, лишённое памяти, в котором совесть подменена лживой догмой, в котором напрочь уничтожено естественное чувство гармонии и красоты, подменённое тяготением ко всему пошлому, примитивному и уродливому. И нельзя не оценить виртуозности техники порабощения Разума без телевидения и компьютеров, достигнутой в те отдалённые годы!
Глава из сборника
«Без Христа или порабощение разума»
https://www.chitalnya.ru/work/2809606/