Вообще-то, слово «альтернатива» во множественном числе употреблять неверно. Альтернатива — противоположность, а у любого явления противоположность может быть только одна. Но из всякого правила есть исключения. С альтернативой для интеллигенции — именно такой случай.
Революция без интеллигенции
Рассмотренный в предыдущем тексте опыт западных стран показывает: где интеллигенция, там и революция. Интеллигенция, конечно, не «организовывает» революции — это стихийный процесс. Но она их готовит идейно, а потом становится во главе. Затем революционный процесс сметает интеллигентскую прослойку лидеров, хотя достается и всем остальным. Как верно заметил Жозеф де Местр, революции порождаются злоупотреблениями, но сами по себе хуже всяких злоупотреблений.
Однако ведь интеллигенция появляется не просто так. Если часть образованной элиты обособляется и занимает отщепенские позиции, то это случается по каким-то причинам. Тем более, если идеи образованных отщепенцев овладевают широкими массами, которые начинают все крушить. Это, конечно, не оправдание для самих отщепенцев, но факт, нуждающийся в объяснении.
Чтобы найти это объяснение, взглянем на единственную европейскую революцию, обошедшуюся без интеллигенции — германскую 1918-1945 годов. Как уже говорилось, в Германии XIX века основным мотивом для политической активности образованной элиты было национальное объединение. В процессе становления единого государства всякие Марксы и Лассали были выброшены из общественной жизни. Во всяком случае, отодвинуты куда-то на край. Можно сказать, что Второй Рейх по уровню социальной солидарности обошел даже США времен войны за независимость.
Когда же созданная совокупными усилиями германского народа — землевладельцев и промышленников, чиновников и военных, учителей и рабочих — империя затрещала под давлением извне, произошел взрыв. Но он оказался не похож на другие европейские революции: общество взбунтовалось не против системы как таковой, а против ее неэффективности. Поэтому попытки направить революцию в «якобинское» русло были быстро пресечены (1918-1919). А созданная временная система («Веймарская республика») позволила перевести дух и найти адекватное выражение недовольству.
Таким адекватным выражением стал Третий Рейх. Вместо недостаточно эффективной формы тотального государства немцы выбрали максимально эффективную. В которой не было места никаким отступникам — даже вполне умеренным и лояльным. Последствия этого для страны и остального мира хорошо известны.
Германия пострадала от избытка государства. От превращения бюрократии в единственную и неоспоримую социальную силу, которой охотно подчинились все остальные. И это дает ответ на вопрос, почему возникает интеллигенция.
Интеллигенция появляется тогда, когда больше некому оспаривать бюрократическую монополию. Когда все прочие социальные группы подчиняются государству и шагают в ногу. Она берет на себя функцию социальной критики — и доводит ее до логического завершения. Печального, надо заметить. Как, впрочем, получается и в том случае, если при отсутствии иных сил, создающих противовесы бюрократии, интеллигенция не формируется.
Каких сил? Об этом говорит опыт тех стран, где интеллигенция либо не сформировалась, либо была вовремя «выключена». В Европе и Америке последнего тысячелетия (не будем нырять глубже, дабы не множить сущности) таких сил выявилось три: церковь, аристократия, буржуазия. Потому и приходится употреблять слово «альтернатива» в несвойственном ему множественном числе.
Сила Духа
Церковь — старейший оппонент государства. Впрочем, перед тем, как говорить о том, что это за оппонент, зачем он и к чему, нужно сделать существенное уточнение. Одно. Но очень существенное.
«Церковь» (экклесия) — одно из важнейших богословских понятий. Но о богословии мы говорить не будем. Это совсем другая тема, и она уведет нас в сторону. И о церкви речь пойдет не в евангельском или в каком-либо еще религиозном смысле, а сугубо социологически. Как о массовой религиозной организации.
Притом, каковы принципы устройства этой организации, тоже в данном контексте не существенно. Будь то интернациональная иерархия, как католическая церковь, или совокупность самоуправляющихся разноконфессиональных общин, как в США — в социальном смысле не важно. В любом облике церковь в значении «массовая религиозная организация» играет важную роль в жизни общества. Она хранит Устои. Церковь оберегает начала общественной морали, духовные ценности, традицию. То, что помогает обществу сохранить себя в любой фрустрирующей ситуации.
Церковь выполняет свое предназначение, давая основополагающим принципам и установлениям сакральную санкцию. Вот только сама эта санкция в социальной реальности нуждается в материальном подтверждении. Широкие массы никогда не уверуют, и не будут подчиняться церковным правилам, если не будут видеть в церкви не только духовный авторитет, но и Силу.
Поэтому церковь неизбежно должна вмешиваться в мирские дела, всячески наращивая там свое влияние. В средние века она делала это предельно просто: увеличивала свои богатства и добивалась главенства над светскими владыками. В новое время пришлось действовать хитрее, чтобы удержать за собой хотя бы базовые вещи — образование и воспитание.
Не удивительно, что церковь всегда оказывалась в сложных отношениях с государством. Она всегда стремилась подчинить себе светские власти, обеспечив тем самым свою духовную монополию. Одновременно и государство всегда старалось подчинить себе церковь, исключив возможность легальной оппозиции, с которой ничего нельзя сделать.
Отношения церкви с государством (ЛЮБОЙ церкви с ЛЮБЫМ государством) всегда были противоречивыми. Они не могли быть антагонистическими, поскольку интересы государства и церкви совпадали в главном: церковь по природе консервативна, и государство нацелено на сохранение существующего порядка вещей. Но они не могли быть и благостными!
Ведь бюрократия нацелена не только на сохранение, но и на рационализацию. Всякая бюрократия все время стремится упростить систему — во имя оптимизации. А церковь этому противится, поскольку «оптимизация» всегда в той или иной степени предполагает насилие над естественным порядком. То есть, церковь противостоит бюрократической инженерии, бюрократическому прогрессизму. Не только бюрократическому, разумеется — но ему в первую очередь.
Потому отношение государства к церкви противоречиво. Ему нужна церковь, поскольку нужна стабильность и предсказуемость. Но она же ему и мешает, поскольку отягощает державную поступь государственных предписаний какими-то не поддающимися математическому обсчету соображениями о вере, духовности, морали… Когда же государство пытается оптимизировать саму церковь, то на выходе растет не упорядоченность, а энтропия. Что для бюрократии — самое страшное…
Это противоречие нельзя «снять». Более того, оно совершенно необходимо для нормальной эволюции. Те страны, в которых церковь удалось сильно осадить, в итоге столкнулись с очень серьезными проблемами. А таких, где церковь взяла верх, просто не сохранилось: теократия не слишком приспособлена для мира людей. К счастью, савонаролы долго не живут.
Но в любом случае, очевидно, что сама по себе церковь быть достаточно сильным противовесом государству быть не может. Она может его опрокинуть или быть им опрокинутой, но для сбалансированного общественного устройства нужны еще какие-то силы. Например, аристократия.
Кодекс Чести
Аристократия, как и церковь, работала противовесом централизованной государственной власти в течение всех средних веков. Причем, если церковь действовала, можно сказать, извне, то аристократия работала изнутри — когда оппонируя королям, а когда и поднимая против них оружие.
Здесь необходимо сделать важное разграничение: аристократия и дворянство — не одно и то же. Аристократ всегда дворянин, но дворянин — не всегда аристократ. Дворянин может быть служилым человеком, а это уже другая социальная группа. Знатность происхождения тут не играет решающей роли.
Служилые дворяне получают свои привилегии не столько по праву происхождения, сколько за службу короне, государству. Аристократы — независимая элита, для которой король — первый среди равных. Служилое дворянство принадлежит государству и знает это. Аристократия считает, что государство принадлежит ей.
Это хорошо видно на примере героев мушкетерской трилогии Александра Дюма-отца. Все они дворяне, но только Атос — аристократ. А вот д’Артаньян — служилый дворянин. Граф де ла Фер остается графом де ла Фер независимо от королевских милостей. Он может принимать от королей награды и выполнять их поручения, но он не делает карьеру, поскольку самодостаточен и независим. Шевалье же д’Артаньян без королевских милостей прозябает. Смысл его жизни — служба и карьера.
И это различие диктует два разных этических кодекса: кодекс чести и кодекс службы. Они связаны между собой, так как аристократия изначально формируется из служилых людей, а затем она же постепенно перерождается в служилое дворянство. Бывало и обратное: служилое дворянство приобретало черты аристократии — такие примеры мы видели в Англии и Франции после революции.
Вот живые примеры. Такие вожди аристократической фронды во Франции XVII века, как принц Конде и виконт Тюренн, потерпев поражение, пошли на королевскую службу. И, не утратив ни привилегий, ни титулов, обменяли независимость на службу. А потомок «дворян мантии» (т.е. королевских бюрократов) граф Токвиль в XIX веке стал образцовым аристократом.
Поэтому спутать аристократию и служилое дворянство легко. Тем более что рыцарская честь включает понятие верности вассала сюзерену, а дворянская служба соотносится с понятиями чести. Однако сколько-нибудь пристальное рассмотрение показывает, что различия очевидны. И они в том, что аристократы не входят в состав государственной бюрократии, а противостоят ей.
Аристократия — привилегированная каста, руководствующаяся кодексом чести. Наследственные привилегии и кодекс чести равно важны. Только исключительные заслуги и обстоятельства могут продвинуть в аристократическую среду человека, не принадлежащего к касте по праву рождения — и то крайне редко. А явное нарушение кодекса влечет за собой исключение из элиты. Естественно, нарушения неявные случаются регулярно, но считаются постыдными и тщательно скрываются.
Важно, что наследственные привилегии аристократии не дарованы ей государством, а взяты собственными силами. Речь не обязательно о вооруженной борьбе — как, кстати, и не обязательно о привилегиях, зафиксированных на бумаге. Например, «патрицианские» семьи Новой Англии или джентльмены-плантаторы из южных штатов формально имели те же права, что и прочие граждане США. Но фактически их социальное главенство долгое время никем не оспаривалось.
Не стоит думать, что аристократическая оппозиция централизованному государству проистекает исключительно из идеалистических соображений. Эгоистические мотивы здесь гораздо сильнее. Однако этот эгоизм идет обществу на пользу, так как, отстаивая собственную независимость и свободу, аристократия сдерживает деспотические позывы государства (а у государства они есть всегда). Тем самым она способствует укоренению ценностей свободы и независимости в общественном сознании.
Это не всегда идет обществу во благо. Когда аристократия безраздельно торжествует над бюрократией, государство рушится. Так было, к примеру, в Польше XVII-XVIII веков: ничем не сдерживаемые шляхетские вольности довели Речь Посполиту до полного краха. Собственно, совсем без бюрократического начала государства не бывает.
Когда же аристократия остается одной из ведущих социальных сил, не имеющей полного контроля над государством, но оказывающей на него серьезное влияние, это способствует социальному балансу. Хотя здесь уместнее было бы прошедшее время — «способствовало».
Демократическая эпоха нанесла аристократии сокрушительный удар. Легально закрепленных привилегий при демократии быть не может, а привилегии неформальные через исторически непродолжительное время расточаются. Американские джентльмены, о которых упоминалось в предыдущей главе, сумели удержаться наверху в течение нескольких десятилетий, но после гражданской войны 1861-1865 их влияние резко пошло на убыль. Новые богачи, порожденные экономическим развитием США в 70-90-х годах XIX века, вытеснили «старые деньги».
Историческая роль аристократии, в отличие от церкви, к ХХ веку была доиграна до финального занавеса. На Западе формирование привилегированных каст стало практически невозможным. Даже в тех странах, где аристократия в позапрошлом столетии была особенно сильна, ее фактически не стало. Лучший пример — Англия. Мы видели, как в годы Пуританской революции и после нее произошло возрождение аристократии и превращение ее в ведущую социальную силу. Но затем, по мере наступления капитализма и демократии, британские джентльмены постепенно превратились либо в бюрократов, либо в буржуа.
Не уверен, что правильно говорить, будто аристократия проиграла свою историческую битву. Но то, что ее историческая роль к нашему времени сыграна, на мой взгляд, несомненно. Чего нельзя сказать о буржуазии.
E pluribus unum
Среди современных социологов господствует мнение, что «буржуазия» — понятие устаревшее, не соответствующее сложной социальной структуре современного общества. Не будем спорить со специалистами. Заметим лишь, что кошка останется кошкой, даже если описывать ее, как сложную совокупность хвоста, усов, шкурки и всего остального.
Впрочем, у социологов есть причины избегать этого слова. Уж очень многосоставное явление эта самая буржуазия, трудно его исследовать, беря целиком. Буржуазия может быть торговой, промышленной, аграрной, финансовой; крупной, средней и мелкой; национальной и компрадорской… При этом разные отряды буржуазии довольно сильно отличаются друг от друга по типу социального поведения, мировоззрению, политическим установкам. Да что там — они часто устраивают такую la lutte sociale, что Маркс бы обзавидовался.
И, тем не менее, у них у всех есть общие черты, более важные, чем все остальное: частная собственность и конкуренция. Класс частных собственников, так раздражавший основоположников марксизма, по-прежнему есть. Только теперь к нему принадлежит гораздо больше людей, а само понятие частной собственности стало менее очевидным. И все же, даже мелкий клерк или рабочий, владеющий хоть парой акций своей корпорации, является частным собственником, вовлеченным в процесс конкурентной предпринимательской деятельности. Ну а что структура класса столь сложна, это вполне объяснимо характером его исторического развития.
Буржуазия вышла на историческую сцену в ходе коммунальных революций XII-XIII веков. Тогда этим словом называли всего лишь горожан. Затем — городскую верхушку. Затем как городских мастеров и негоциантов, так и крестьянскую верхушку, включенную в общий процесс торговли. И наконец — класс частных предпринимателей, социально-экономическая роль которого неуклонно возрастала.
При этом буржуазия — и это ее родовая черта — всегда была скорее склонна к социальному конформизму, чем бунтарству. Буржуа, когда их интересы сильно ущемлялись, могли пойти за бунтарями — какими-нибудь протестантами, фрондерами или якобинцами. Но всегда не слишком охотно, недалеко и недолго. И с готовностью в любой момент пойти на компромисс.
Поэтому вплоть до Великой французской революции европейская буржуазия оставалась в политике на вторых ролях. Даже в Америке, где ее преобладание было изначальным, буржуа на первых порах охотно уступали политические роли местному аналогу аристократии — южным «джентльменам» и северным «патрициям». Из первых шести президентов США, возглавлявшими «первую новую нацию» в 1789-1829 годах, четверо были плантаторами из Вирджинии, а двое — «патрициями» из Массачусетса.
Однако на рубеже XVIII и XIX веков буржуазия в Европе и Америке ощутила как слабость старой элиты, так и собственную силу. Революции и войны привели ее к выводу, что сохранять и преумножать собственность можно только в том случае, если контролируешь власть. Чем буржуазия и занялась со все более нараставшей энергией. Поэтому XIX столетие прошло под знаком победоносной борьбы буржуазии за безусловное преобладание в обществе.
Дух секуляризации, охвативший в те времена Европу и Америку, вывел из числа возможных конкурентов церковь. Во Франции и Германии буржуазному наступлению довольно эффективно противостояла бюрократия. В Британии и США — аристократия (разумеется, в американском случае «аристократия» — понятие весьма условное, и тем не менее). Но сопротивление это постепенно ослабевало. Экономическое могущество и невероятный «драйв» не всегда легко, но неизменно одерживали верх над упрямством традиционной элиты.
Граждане капиталисты
Первой восторжествовала американская буржуазия. Политическое господство «джентльменов» было подорвано «джексоновской демократией» в конце 20-х — начале 30-х годов и полностью уничтожено гражданской войной 1861-1865 годов.
Затем пришел черед англичан. Они обошлись без новых революций и потрясений. Просто в течение XIX века британская аристократия совершенно обуржуазилась и утратила самостоятельное значение. Решающий рубеж был перейден в 1846, когда правительство сэра Роберта Пиля отменило протекционистские тарифы для аграрных продуктов. Землевладельцы-аристократы были вынуждены включиться в рыночный процесс, и дороги назад у них не было.
Во Франции «плутократический» проект дважды терпел поражение: как созданная в результате переворота 1830 года «Июльская монархия», так и порожденная революцией 1848-1849 Вторая империя так и не стали чисто буржуазными. Военно-бюрократический дух в обоих случаях возобладал. Но после крушения империи в 1870 году и призрака второй якобинской диктатуры, показавшегося весной 1871 в Париже, главенство буржуазии утвердилось окончательно.
В Германии, правда, полной победы буржуазии в XIX веке не получилось. В ХХ столетии стране пришлось расплатиться за это военной катастрофой 1918 года, революцией, Веймарской республикой и Третьим Рейхом — но это потом. В позапрошлом же веке буржуазия не смогла превозмочь «юнкеров», то есть военно-бюркратическую машину. Однако даже в Германии в процессе национального объединения, строительства империи и эпохи грюндерства буржуазия получила если не главенство, то серьезные рычаги политического влияния.
И здесь важно обратить внимание на один существенный момент. Чем сильнее и влиятельнее становилась буржуазия, тем сложнее и многообразнее делалась ее внутренняя структура. Тем более напряженными становились отношения между ее различными отрядами. В то время как старые элиты деградировали и отступали под напором элиты новой, в рядах победителей нарастала внутренняя конкуренция.
Собственно, было бы странно, если бы по мере усиления буржуазия внутренне консолидировалась. Победителям вообще свойственно ссориться между собой, оспаривая плоды победы. А в данном случае тем более: ведь конкуренция была и осталась фундаментальным качеством буржуазии. Поэтому буржуазии понадобилась такая государственная система, которая удержала бы конкуренцию в легальных рамках и не позволила взорвать общество. Так появилась демократия.
Название системы — «власть народа» — не должно обманывать. Власть — как и в любой другой общественной системе — находится в руках меньшинства. Но меньшинство это зависимо от большинства. Демократия — это система, основанная на конкуренции элит. Большинство санкционирует доступ к власти той или иной элиты, а элиты конкурируют за влияние на большинство. Политико-правовые механизмы работают так, чтобы сохранить этот порядок вещей.
Таким образом, демократическая система предотвращает монополию какого-либо меньшинства буржуазной элиты. А капитализм при этом не дает бюрократии (без которой, повторюсь, не существует никакого государства) узурпировать власть, сыграв на противоречиях буржуазных элит. Понятно, что интеллигенция при таком порядке вещей не нужна…
Вот тут любой мало-мальски образованный читатель обязан поймать автора за руку и перечислить ему длинный ряд имен — от Карла Маркса до Майкла Мура — тех, кто играл или до сих пор играет важную роль в жизни западного общества, будучи при том очевидным интеллигентом. Или, во всяком случае, не являясь ни бюрократом, ни буржуа — зато принадлежа к интеллектуальной элите.
Все верно, такая элита есть. И она состоит не из бюрократов и капиталистов. Только это не интеллигенция.
Интеллигенция и демократия
Развитие капитализма всегда требовало распространения образования и наличия образованных людей. Сначала — для успехов бизнеса. Нужны были изобретатели, инженеры, экономисты, юристы… Далеко не всякий из таких специалистов мог сам заняться частнопредпринимательской деятельностью. Но каждый из них претендовал на элитарность. И по праву: человек, от которого многое зависит, не может не принадлежать к элите.
Когда же началась демократическая эпоха, понадобились и специалисты других профилей. Политики, социологи, журналисты, писатели… Опять же, не каждый из них мог сам стать предпринимателем, но всякий жаждал признания своей элитарности.
Буржуазия далеко не сразу согласилась признавать всех этих людей равными себе (особенно это относится ко второй категории). Однако пришлось. Так родилось сословие профессиональных интеллектуалов. Тех, кто лично может быть не занят ничем частнопредпринимательским и не иметь никакой собственности, но все равно принадлежит к буржуазной элите. Тех, кто занят интеллектуальным обеспечением капиталистической и демократической систем.
Собственно, свой уникальный капитал у этой группы есть: интеллект, знания, профессия. Причем, стоимость этого капитала в денежном выражении может быть побольше, чем у иных корпораций. Поэтому ни о каком отщепенстве речи быть не может. Буржуазная образованная элита вполне интегрирована в общество и заинтересована в его сохранении и развитии.
Правда, в любое сообщество образованных людей неизбежно возникают критические настроения. Поэтому интеллектуалы всегда склонны к реформаторским идеям. Они склонны излишне рационализировать социальные процессы, а потому у Джорджа Оруэлла были все основания писать, что интеллектуалы склонны к тоталитаризму. Но вот что интересно: буржуазные интеллектуалы чаще бунтуют против капитализма, чем против государства.
Как раз государство, когда оно начинает предпринимать шаги, ущемляющие частнопредпринимательскую деятельность, встречает в среде интеллектуалов сочувствие. И наоборот, они крайне не одобряют податливость государства «своекорыстным интересам». Напомню лишь один факт: самая масштабная из современных бюрократических утопий — Европейский союз. Ее придумали и реализовали интеллектуалы-технократы во главе с Жаком Делором.
Что же до интеллигентов как таковых, они остаются безнадежными маргиналами, которых изредка востребуют во время социальных потрясений — и быстро убирают подальше с глаз, когда ситуация стабилизируется.
Не исключено, что для Европы и Америки интеллектуалы еще сыграют печальную роль. Во всяком случае, их склонность к технократическим методам управления и догматизму дают основания для таких опасений. Тем более, что демократическая система на рубеже второго и третьего тысячелетий вступила в полосу затяжного кризиса. Но это — не наша проблема. Пока не наша.
Что важно для нас, так это понимание того, что может способствовать, а что помешать рождению и становлению интеллигенции. Почему же у нас она родилась и состоялась? Вот теперь, посмотрев на чужой опыт, обратимся к своему собственному.
http://www.liberty.ru/columns/Reakcionnye-refleksii/Raznye-sud-by