Моисеев Н.Н. Об интеллигенции, ее судьбе и ответственности

Становлюсь ли я интеллигентом?

Ощущение своей принадлежности к интеллигенции было одним из довольно ранних. Оно возникло задолго до того, как я стал задумываться о смысле этого слова. Позднее я нередко сам себе задавал вопрос о том, в какой степени я имею право причислять себя к этой группе граждан. Именно граждан, ибо интеллигент не мог не быть гражданином. В том высоком смысле этого слова, понимании смысла этого слова, которое пришло к нам ещё из античного мира. В моем представлении, интеллигент – это не просто образованный гражданин, а человек обладающий ещё, определенными нравственными началами.

Сначала я воспринимал себя, как члена своей семьи, как русского, сыном своего отца, внуком своего деда, с их восприятием России, русской культуры, прежде всего. И надо сказать, что-то первоначальное представление об интеллигенции, об интеллигентности, которое я воспринял в детстве, так и осталось со мной на всю жизнь, хотя многое коренным образом менялось в моих взглядах и восприятии действительности.

Принадлежность к интеллигенции была моим первым проявлением социальности. Я на многое смотрел именно с позиции этой части русского общества и той трагедии русской интеллигенции, которая разворачивалась у меня на глазах. И по этой же причине я никогда не мог принять большевизм и сталинизм, хотя чуть ли не полвека был членом партии. Но зато я внутренне принимал социализм, мне всегда была глубоко симпатична его доктрина, так же как и доктрина христианства и я долго не видел иной альтернативы тому образу жизни, который описали Дикенс, Бальзак и другие великие, писавшие о капиталистическом обществе XIX века. На всю жизнь у меня осталась в памяти экскурсия в Иваново-Вознесенск, – теперь просто Иваново, — и посещение рабочих казарм с их подслеповатыми окнами, затхлым воздухом, двухэтажными нарами в комнатах-пеналах, на которых ютились по две семьи. А ведь рядом были светлые виллы и выезды рысаков.

Я никогда не мог отрешиться от того чувства глубочайшей несправедливости, которая лежит в основе капиталистического общества, забыть о том, что оно возникло из горя согнанных с земли миллионов разорённых крестьян, горя тех, кому было некуда податься кроме фабрики. Мне всегда казалось, что мог быть и другой путь промышленного развития человечества.

Даже оказавшись на Западе и увидев сколь жизнь там не похожа на стандарты капитализма, внушаемые нам книгами прошлого века и пропагандой, я не отрешился от своих симпатий. Я полагал, что социализм не может не быть привлекательным для поистине интеллигентного человека. Думаю так и сейчас, хотя понимаю, что социализм – не более чем утопия. Но всегда существовали утопии, людям необходимы сказки! Пусть одной из них и останется социализм.

Чересчур тяжела была судьба моей семьи, да и сам я пережил немало, чтобы не видеть весь ужас окружавшей меня русской, советской действительности. Но я старался не связывать его с социализмом и много размышлял о том, как её можно исправить. Самым страшным мне представлялась беспомощность человека перед лицом власти, её монополизм, поднимавший наверх людей духовно ущербных, обладавших психологией люмпенов, которые из-за своего интеллектуального и духовного убожества отказывают нации в возможности развернуться, раскрыть свои истинные способности, скованные разной сволочью, которая о людях и думать не способна. Но ещё страшнее, как я сейчас понимаю, люмпен одетый в тогу демократа.

В своих обществоведческих взглядах я долгое время был весьма близок к марксизму, однако не связывал происходящее у нас в стране напрямую с реализацией идей марскизма, а полагал происходящее, случайной и крайне опасной флуктуацией. И только тогда, когда в 70-х годах я стал профессионально заниматься проблемами эволюции биосферы, теорией самоорганизации материи и универсальным эволюционизмом в самом широком смысле этого слова, я начал понимать, сколь были убоги наши многие представления, особенно марксистская философия истории с ее представлениями об упорядоченной чреде формаций.

На мои взгляды повлиял один эпизод, в целом очень незначительный, но, как это часто бывает, повернувший мысли в другую сторону.

В начале зимы 39-40-го года во время финской войны я был мобилизован в армию в качестве лыжника. Слава Богу, непосредственно в боях мне не довелось участвовать, но месяца три я прожил на Севере Карелии и готовил группы лыжников. По вечерам в командирском бараке велись долгие и, наверное, очень смешные дискуссии. Замечу, что командиры этих лыжных групп были преимущественно мобилизованные студенты, то есть люди достаточно образованные. И вот однажды на полном серьёзе обсуждался вопрос – а почему же финны нам не сдаются? Ведь мы же идем их освобождать от ига капитализма! А кто-то вспомнил Бабеля. В каком то рассказе подобный вопрос задает красноармеец, во время войны с Польшей. Но на этого знатока литературы зашикали – к этому времени Бабель уже был расстрелян. Пришел комиссар нашего батальона и кто-то ему задал тот же вопрос о причинах отсутствия классовой солидарности у финнов, добавив при этом -«так что же лозунг «пролетарии всех стран соединяйтесь», сегодня уже больше не работает?».

Я не помню, что нам на это сказал комиссар. Вероятно нечто невразумительное, потому что я долго лежа на нарах не мог уснуть, размышляя на эту же тему. Так что же, пролетарии не так уж хотят объединяться и классовая солидарность не такой уж магнит, который притягивает друг к другу людей одного класса, но разной национальности. И даже вставал крамольный вопрос – а может быть и вообще всё не так, как нас тому учат?

В марте 40-го меня демобилизовали, но эпизод с финнами не прошел даром.

Я стал постепенно понимать, насколько жизнь сложнее любых кабинетных схем, какими бы логичными они не казались. И у меня понемногу стала складываться собственная система взглядов. Но и гораздо позднее, уже понимая, неизбежность расставания с иллюзией социализма я не мог не испытывать чувства грусти, как в детстве при окончании хорошей и доброй сказки.

Но представления об интеллигентности, усвоенные в раннем детстве, не изменились. Они стали только наполняться новым содержанием. И оно приводило меня постепенно к пониманию её особой роли в общественном развитии и смысле словосочетания «ответственность интеллигенции».

Тема интеллигенции и эволюция моих обществоведческих взглядов были у меня неразрывно связаны между собой. Начало ревизии своих воззрений, может быть более точно – начало их формирования, я связываю с одной книгой Карла Каутского, того самого, кого Ленин называл ренегатом. В 1909-ом году в Петербурге была издана на русском языке его работа:»Античный мир, иудейство и христианство». В ней подробно описывается постепенное перерождение коммунизма первых христианских общин в деспотическую иерархию католической церкви с ее безапеляционностью канона и кострами инквизиции. И кончает Каутский свою книгу вопросом – не разовьёт ли современный коммунизм такую же диалектику, как и христианский, превратившись однажды в некоторый новый организм эксплуатации и господства? Умным человеком был этот «ренегат»!

Может быть существуют некие законы эволюции организации, подобные законам биосоциальным. Ведь еще Цицерон писал о том, что монархия неизбежно вырождается в деспотию, аристократия в плутократию, а демократия в хаос. Но, с другой стороны, ведь биосоциальным законам человечество смогло противопоставить нравственность, право, законы государства и ограничило, тем самым, их эффективность. Может быть, и здесь ум и таланты тех, кто способен заглядывать вперед, смогут преодолеть это неизбежное вырождение? Вот так у меня постепенно и возникло представление об ответственности тех, кого хочется назвать впередсмотрящими, кто обладает нужными знаниями, кто способен не замыкаться в свою скорлупу, для кого словосочетание «нравственные начала» не пустой звук, одним словом – интеллигенции.

Через несколько лет во Франции я прочел книгу Хайека «Дорога к рабству». Она тоже произвела на меня большое впечатление и заставила о многом подумать. Но тогда я уже был значительно более самостоятелен во взглядах. Далеко не всё я мог у него принять, а кое что готов был и оспорить. Мне показалось, что Маркс и Хайек в чем-то друг друга дополняют. Но об этом я скажу позднее.

Таким образом, то представление об интеллигенции и интеллигентности, которое у меня сформировалось, не всегда соответствует общепринятому. Но именно сочетание гражданственности с нравственным началом и гуманистической системой обществоведческих суждений у меня и связывается с понятием интеллигентности. В гораздо большей степени, чем с понятием интеллектуал.

Грызлов и Луначарский

Слово «интеллигент» я впервые услышал , вероятнее всего, от отца. Причем, как осуждение человека в неинтеллигентности, то есть в отрицательном контексте. На Сходне в двадцатых годах жило и имело хорошую дачу некое семейство, то ли Семенковых, то ли Семененковых. В памяти остались большие и светлые комнаты, красивая мебель. Был рояль: кто-то из семьи любил музицировать. Было много книг в дорогих переплетах. Семенковы были людьми явно образованными. Был там и мальчик, примерно моего возраста. Вероятнее всего, как я сейчас думаю, это была семья преуспевающего нэпмана, которых в те годы было немало. В конце 20-х годов они всей семьей уехали за границу.

Несмотря на внешнюю респектабельность Семенковых, отец несколько раз говорил о том, сколь они не интеллигентны, как всегда они врут, даже в мелочах, сколько у них внутреннего хамства, как они не умеют уважать труд других людей. Мне трудно судить о причинах такой оценки, но отец, насколько я помню очень не любил говорить плохо о людях. Во всяком случае, я довольно рано понял, что нельзя отождествлять образованность и интеллигентность, которая суть некая высшая категория. «Интеллигентность», это свойство людей обладать особым духовным миром и духовными потребностями, это способность ценить и уважать духовный мир другого человека, может быть и очень непохожий на собственный. И среди интеллигентных людей могут быть представители самых разных сословий и профессий. Вот такова была моя первооснова понимания интеллигентности, на которую нанизывалось множество конкретных обстоятельств.

В нашем доме на Сходне было три печки, которые в те далекие 20-е годы топили дровами. И все три печки клал один и тот же печник, Иван Михаилович Грызлов. Он был, прежде всего, мастером в том самом настоящим понимании этого слова, которое хочется писать с большой буквы. И брал за свою работу дорого – грызловская работа должна была цениться. Как-то он перекладывал одну из наших печек. Работа была закончена и дед уже собирался заплатить ему за работу. Но Ивану Михаиловичу что-то в печке не понравилось. Он остановил деда и сердито сказал:»Погоди Сергей Васильевич. Ты в печах ничего не понимаешь. А придет понимающий и спросит – кто клал? Ты что ему скажешь? Грызлов». И на следующий день он всю работу сделал заново.

Но не только порядочностью мастера и уважением к собственной профессии Иван Михалович был мил моему деду. Он о нем говорил так: умнейший и интеллигентнейший человек. Дед любил поговорить с ним о том, что творится в мире. Говорили они долго, не торопясь, внимательно вслушиваясь в слова друг друга – старый железнодорожный инженер в генеральских чинах и уже тоже очень немолодой печник. Любила Ивана Михаиловича и моя бабушка и когда он к нам иногда днем заходил, то бабушка его обычно угощала чаем и с удовольствием с ним пускалась в разговоры. И эта симпатия и его любовь к чаю, обошлись однажды для бедного Ивана Михаиловича весьма недешево.

Как-то Иван Михаилович зашёл к нам и по традиции, бабушка предложила ему выпить чаю. Он с охотой согласился. Чай он пил вприкуску, любил его очень крепким и пил много, особенно, когда разговор был ему интересен. Но тут в моем рассказе я должен сделать маленькое отступление. У бабушки, как и у большинства пожилых людей, был крепковат желудок. И она пила на ночь завар александрийского листа. Теперь его стали называть, кажется, «сена». И всегда на кухне стоял чайник с его заваркой. На вид это был очень крепко заваренный чай, а на вкус? Но о вкусах не спорят.

Разговор в тот день с бабушкой был, видимо, Ивану Михаловичу очень по душе и он пил, похваливая чай, стакан за стаканом. И выпил весь чайник. Когда Грызлов ушёл, бабушка вдруг обнаружила, что она по ошибке наливала Ивану Михаиловичу вместо обычного чая завар александрийского листа. Чем окончилась эта история и как перенес пожилой человек такую порцию слабительного я, к сожалению, не знаю. Но отношения сохранились самые добрые.

В жизни я не раз убеждался, что среди простых русских людей нередко встречаются люди глубокой интеллигентности, со своей системой взглядов, выработанных долгим размышлением и природной мудростью. Таким был и мой старшина Елисеев, с которым я провел бок о бок несколько трудных фронтовых лет.

И еще один эпизод, повлиявший на мое отношение к проблеме интеллигенции.

Отец был исключен из состава сотрудников Московского университета сразу же после революции. Но всё время мечтал и надеялся вернуться к преподавательской и научной деятельности. Однажды, по совету своих университетских учителей, он написал письмо Луначарскому с просьбой восстановить его в числе сотрудников университета на любых условиях. Тогда времена были иные чем теперь и несмотря на всю их суровость, члены правительства иногда отвечали на письма. Луначарский пригласил отца приехать к нему на дачу. День был воскресный и отец уехал на встречу окрыленный и полный надежд. Вернулся он поздно вечером, очень расстроенный и весь дрожал от обиды.

Как оказалось никакого серьёзного разговора, на что надеялся мой отец, так и не состоялось. Собственно говоря, разговора и вообще на было. Отец даже ничего и не смог сказать Анатолию Васильевичу, которого все считали интеллигентнейшим человеком, чуть ли не совестью партии.

Луначарский принял отца в холле большой двухэтажной дачи и довольно долго заставил его там ожидать. Затем он спустился к нему в халате, который был едва застегнут. Держа в одной руке письмо, а другой придерживая полы халата и, даже не предложив сесть, Анатолий Васильевич начал сразу говорить на повышенных тонах: «Как Вы можете мне писать такие письма? Неужели Вы и те, которые за Вас ходатайствуют, не понимают, что вы здесь никому не нужны, что вам никто никогда не доверит обучать студентов. Скажите спасибо, за то, что партия вас пока терпит». И так далее и всё в таком же духе.

Все надежды отца рухнули, причем, навсегда! А ему тогда еще не было и сорока. Он был сильный и энергичный человек. И его действительно самым большим желанием было служить России. Можно представить себе его состояние! И сцена возвращения отца у меня и сейчас перед глазами – отец весь поникший сидит в столовой на стуле. Дед стоит посреди комнаты. Отец говорил, что-то в таком духе: «Он же министр, не может же министр не понимать, что России без грамотных людей не обойтись. Да и как он мог вести себя так, как барин с холопом? Ведь он же интеллигентный человек?». Дед подошёл к отцу и положил ему руку на плечо: «Успокойся малыш, – так дед всегда звал отца, — какой он интеллигентный человек? Хам он. И всё. Я тебе еще в 903-м году показывал его писания о Чехове, где он говорит о том, что Антон Павлович, что и умеет делать, так это пускать слюни по поводу судьбы трех сестер. Да может ли разве интеллигентный человек, да еще русский, так не понимать Чехова? А кто Блока голодом сморил. Был самовлюбленным хамом , таким и остался. А ты… министр, интересы России…» и т.д. Гумилева еще вспомнил.

Финал разговора я тоже помню. «Ну будет ли когда нибудь в России интеллигентное правительство?» На этот вопрос-крик дед реагировал очень спокойно – «Не волнуйся будет! Будет! Только твои „интеллигенты“ такое еще наворотить сумеют, что сам не обрадуешься!». Я уже рассказывал о том, что главной бедой России дед считал февральскую революцию и тех интеллигентных людей, которые разрушили в России власть.

Вот так – будучи десятилетним мальчишкой я уже знал, что печник Иван Михаилович Грызлов интеллигентнейший человек, а Анатолий Васильевич Луначарский, хам и прохиндей, не имеющий никакого отношения к русской интеллигенции. С такими разноречивыми представлениями об интеллигенции я входил в жизнь. А в целом, как я сейчас понимаю, эти взгляды были правильными, или почти правильными. Я тогда уже четко понял, что не только и не столько образование, но и определенное нравственное начало должно быть заложено в человеке для того, чтобы он имел право считаться интеллигентным. Но и этого мало: интеллигенту должны быть присущи определённые интересы, выходящие за пределы его профессии, его семьи, его повседневности.

Остатки разбитого вдребезги

Году в пятьдесят девятом мне довелось провести пару месяцев в Фонтенбло, в центре, который занимался проблемами управления техническими системами. Тогда Франция еще входила в военную организацию НАТО, которому и принадлежал этот центр. Никто, в том числе и я сам не понимали, почему меня туда не просто допустили, а даже и пригласили. И почему НАТО мне платило деньги. И неплохие! Я думаю, что всему вина – перебюрократизация, которая на деле означает «бардак». А его во Франции не меньше чем у нас. Вероятно и в НАТО тоже. Впрочем никаких секретов я там для себя не открыл, а уровень управленческой науки оказался существенно ниже чем у нас. И чем я ожидал. Да и использовать компьютеры, в то время мы умели получше чем французы. Впрочем, всё, что там делалось, хотя и не было очень интересным, но подавалось, как самое, самое, …. Французы и вправду все умеют подавать. Нам бы так научиться как они, превращать рахитичных и плоскогрудых горожанок в принцесс, а перемороженную треску – в лабардан, о котором писалось еще во времена Петра Великого. Но мне грех было жаловаться на что-либо, поскольку я оказался окруженным вниманием и заботой.

Никаких особо интересных дел, с научной точки зрения, там не было, хотя и встречался я со многими довольно известными людьми. В это время там был и американец Калман, человек примерно моего возраста, но к тому моменту он уже был сверхзнаменит, как автор «фильтра Калмана». Мне он показался человеком не очень образованным, во всяком случае по московским математическим меркам, надутым и с огромным самомнением – свойством весьма обычным для американцев. В общении он был не очень приятен и я старался его избегать.

И честно говоря, моя основная жизнь протекала вне центра, хотя я там бывал 5, а то и 6 дней в неделю, что впрочем не мешало мне наслаждаться давно забытым бездельем.

Устроен я был тоже очень неплохо. Поселили меня в Латинском квартале, кормили в Фонтенбло бесплатно, да еще давали в день 60 франков, что по тем временам позволяло жить весьма свободно. Для сравнения – месячное жалование полного профессора составляло тогда около 3000 франков, на которые надо было содержать дом, семью, (любовницу) и самому как-то кормиться. Но самое главное – мне дали машину! Им видите ли было дорого возить меня из Парижа в Фонтенбло: «не согласится ли господин профессор сам сидеть за рулем казённой машины. Мы, конечно, его можем устроить в гостинице Фонтенбло. И тогда можно будет обойтись без машины. На Ваш выбор, господин профессор». Стоит ли говорить о том, какой выбор я сделал?

Машину, которую я получил и использовал без каких либо документов – Рено-5 или Рено-6 была довольно посредственная по европейским стандартам. Но по сравнению с моим задрипанным москвичем-406, полученная машина была совершенно роскошна. Когда я приезжал на работу, то отдавал ключи от машины некой даме и её – не даму, а машину, чистили, заправляли и я не знал никаких забот.

В этих условиях заниматься фильтром Калмана или методами оптимального управления было, по меньшей мере, неразумно. Тем более, что Фонтенбло по дороге к замкам Луары и прочим достопримечательностям, которые каждый русский знает по романам Дюма.

Теперь, оглядываясь назад, я вижу, сколь правильно я тогда вёл себя, тогда, тридцать с лишним лет тому назад, когда все наши действия были скованы веригами «кодекса коммунизма» и жесточайшей регламентацией. Никогда больше я не был за границей столь свободен и материально обеспечен, одновременно. И месяцы предоставленные мне судьбой я жил непохожестью чужой жизни. Я впитывал в себя эту «фантастическую непохожесть», старался многое понять и, как это, пришедшее мне понимание оказалось нужным в будущем! Как оно мне помогло в становлении собственного «Я».

По характеру своей деятельности мне приходилось иметь дело не только с математиками, но и инженерами-электронщиками. И среди них я встречал довольно много людей с русскими фамилиями. Преимущественно, это были люди моего возраста или чуть постарше, получившие образование уже во Франции и покинувшие родину в детском возрасте, но еще хорошо говорившие по-русски. Среди них были люди и постарше, отторгнутые Советами еще в средине 20-х годов.

Знакомства устанавливались непроизвольно, однако настороженность сохранялась довольно долгое время. У них вызывали подозрение моя раскованность, пусть неважный, но свободный французский язык и даже то, что я оказался в натовском центре. Но русские, есть русские – как они не похожи не французов! Их души постепенно раскрывались и я был принят в русское «техническое братство»: меня приглашали в гости, мы вместе ездили на экскурсии, ходили в театр. Я беседовал с русскими специалистами, которым французская электротехника и электроника во многом обязаны своими успехами.

Но мне довелось прикоснуться там и к другому миру, миру русской гуманитарной мысли.

Как-то в обеденный перерыв я гулял по дворцовому парку Фонтенбло. И, обгоняя двух беседующих немолодых людей, я вдруг услышал русскую речь. Я извинился и задал по-русски какой-то незначительный вопрос. Они ответили тоже по-русски и мы постепенно разговорились. Один из гулявших оказался хранителем музея Фонтенбло профессором Розановым, одним из родственников знаменитого Василия Васильевича Розанова.

Завязалось знакомство. Началось все с книжек, которые мне давал читать мой новый знакомый. Главным образом русских авторов, живущих в эмиграции. Тогда я впервые познакомился с Бердяевым, Ильиным. Прочел по французски Хайека «Дорогу к рабству», читал русские газеты – всё было чертовски интересно! По субботам, – тогда во Франции существовала ещё шестидневная неделя, а в субботу был укороченный рабочий день, — после работы я заходил к Розановым пить чай. Они жили в казённой квартире в одном из крыльев дворца. Собирались на открытой веранде, где мадам Розанова накрывала настоящий русский чай с самоваром и собственного изготовления вареньем. Бывали и пироги. Эти субботние посиделки мне были очень приятны – они так мне напоминали своей манерой разговоров и домашним вареньем наши субботние вечера 20-х годов.

На эти субботние чаи обязательно кто-нибудь приезжал – собиралось небольшое русское общество. По-моему, основной причиной сборов была не традиция, а моя персона – гостей угощали не только домашним вареньем, но и настоящим московским профессором.

Одним словом, создалась уникальная возможность познакомиться с «осколками разбитого в дребезги». С кем я только там не встречался! Особенно запомнилась встреча с дочерью великого русского микробиолога, основателя института экспериментальной медицины в Петербурге С.Н. Виноградского. Она близко знала многих представителей великого русского естествознания. Так она встречала Вернадского во время его пребывания в Париже в двадцатых годах, участвовала с ним вместе в семинарах Бергсона и помнила, как Ле-Руа на одном из этих семинаров, предложил термин «ноосфера», который тогда я впервые и услышал. О Вернадском в те годы я ещё почти ничего не знал.

Эта дама была уже очень немолода. Я отвез ее на машине в Париж и еще однажды с ней виделся. Она мне рассказывала интересные детали их жизни во время оккупации Франции, о том, как Сергей Николаевич Виноградский вместе с одним застрявшим в Европе молодым американцем проводили эксперименты в домашней лаборатории где-то в окрестностях Парижа. Я невольно подумал о том, насколько немецкая оккупация Франции была непохожа на то, что происходило у нас в России – кому там было до экспериментов, да еще в домашней лаборатории? Рассказала она и о том, как Сергей Николаевич написал книгу – учебник по микробиологии и послал после войны ее Президенту нашей Академии с надеждой, что ее напечатают по-русски для русских студентов и многое другое. Она знала и других моих знаменитых соотечественников. Так я узнал о том, что В.А.Костицын, несмотря на преклонные годы, участвовал в Сопротивлении, и о его грустных последних годах, когда ему было Советским правительством отказано в просьбе о возвращении.

Однажды на субботнюю веранду привезли Александра Бенуа – это было, кажется за год до его кончины. Он с грустью рассказывал о своей эпопее превращения в эмигранта. Как я понял, он просто не получил обратной визы из заграничной командировки, какая тогда требовалась. А в те годы он был первым хранителем Эрмитажа. Другими словами, Советское правительство просто не разрешило директору Эрмитажа возвратиться из служебной командировки к себе на Родину.

Накануне памятной субботы я был в Grande Opera и разглядывал шагаловскую роспись. Честно признаюсь – я не поклонник позднего Шагала и мне не очень нравятся его летающие витебские человечки. Тем более неуместными они мне показались в первом театре Франции. И я сказал о том, что меня удивляет постепенная потеря французами их вкуса и артистичности. Мои суждения были с удовлетворением приняты чаевничающим обществом. Этот микроэпизод протянул еще одну ниточку между мной и моими бывшими соотечественниками – мы одного рода племени. Это чувство было приятным: большевики приходят и уходят, а Россия остается!

Одним словом, я имел самые широкие возможности прочесть многие страницы удивительнейшей истории русской интеллигенции. Но с легкомыслием молодого варвара (хотя я был уже не так молод – к этому времени мне пошёл уже пятый десяток) всё слышанное и виденное я воспринимал в качестве экзотики и дополнения к тем туристским впечатлениям, которые мне неожиданно дала неожиданная двухмесячная командировка в страну д’Артаньяна. И у меня не осталось ничего, кроме спутанных воспоминаний.

Но восстанавливая разговоры и впечатления, я понимаю теперь, что судьба сводила меня с людьми глубоко трагичной судьбы. И хотя все мои новые знакомые были неплохо устроены, а по нашим советским меркам, они были просто богаты, жить им было очень непросто. Иметь в кармане французский паспорт и некоторое количество франков, еще не означает быть французом. И они всюду были чужаками. И самое главное – они продолжали думать о России, они жили Россией, как я, как мои друзья живут ею сейчас, как мы жили ею всю жизнь. Именно этим они и отличаются от современной эмиграции, которая бежит от дороговизны, от «колбасной недостаточности», о будущем России не думает и хочет побыстрее натурализоваться. Мои тогдашние знакомые не собирались превращаться во французов.

Многие из них подумывали о возвращении в Россию. Кое-кто даже говорил со мной об этом. И спрашивал совета. Что я мог ответить?

Если речь шла о специалистах, об инженерах, то я прекрасно понимал, что наш советский инженерный корпус был тогда неизмеримо сильнее французского и прямой нужды в их переезде не было, хотя большинство из них безусловно нашло бы себе достойные места в той же сфере ВПК. Но допустят ли их до такой работы наши всесильные органы? Я рассказывал о трудностях и, вспоминая собственную судьбу, не очень советовал торопиться.

Иное дело гуманитарная интеллигенция – её нам, конечно, катастрофически не хватало. Советские гуманитарии тех лет – я не говорю о небольшой группе зарождавшихся «шестидесятников» и отдельных молчащих мыслителях, представляли собой очень неприглядное явление. Флаг держали приспособленцы и в науке, и в искусстве. Разве они допустили бы какую-нибудь конкуренцию? Тем более людей более широкого кругозора и более высокой культуры. Да и принципы соцреализма – допустило бы ЦК, даже в период хрущёвской оттепели, возрождение старого российского либерализма и разномыслия? Ответ для меня был однозначен и я уходил от разговоров связанных с проблемой возвращения – мне не хотелось огорчать моих любезных хозяев.

Одно я понимал точно – в постбольшевистское время, которое неизбежно настанет, нам больше всего будет недоставать гуманитарной культуры.

Государство и народ, базис и надстройка

На протяжении многих лет у нас формировалось превратное представление об интеллигенции и её месте в обществе. Конечно, понятие «интеллигенция» неотделимо от интеллектуальной деятельности – не от интеллектуального труда, а от духовной жизни человека, общества. Далеко не всякий интеллектуал – интеллигент и наоборот. Но связь интеллигенции и «надстройки» – неоспорима: интеллигенция – её носитель.

Взаимоотношение базиса и надстройки у нас трактовалась до удивительности примитивно. Надстройка, то есть интеллектуальная и духовная жизнь общества, представлялась не просто как нечто вторичное по отношению к базису, а почти как его следствие. В таком контексте роль духовного начала, традиций его народа, его истории рассматривалась лишь с утилитарных позиций. А интеллигенция – как «прослойка», задача которой состояла в выполнении задаваемой ей квалифицированной работы. Именно «задаваемой». Считалось, что содержание этой работы, в том числе и творческой, – прерогатива не интеллигенции, не творческой личности, а государства «рабочих и крестьян», которое само знает, что нужно народу. И интересы государства отождествлялись с интересами народа. Оно само знает, каковы интересы народа. И интеллигенция должна была выполнять «социальный заказ» – такова была общепринятая доктрина.

В действительности всё бесконечно сложнее. Во-первых, интересы государства и народа – совсем не одно и то же. В либеральном обществе – государство лишь один из институтов гражданского общества и он, разумеется, не способен отразить всю палитру общественных интересов. Тем более в тоталитарном обществе, ибо в нем государство действует, следуя определенной доктрине. А всякая доктрина представляется справедливой лишь определенной и довольно узкой группе людей. Значит, какова бы ни была организация общества, интересы государства никогда не могут быть тождественными интересам народа – понятие, которое еще следует расшифровать. В лучшем случае, они могут более или менее соответствовать интересам тех или иных групп людей.

Во-вторых, в определенных условиях духовный настрой общества, система утвердившихся моральных и этических норм и шкала ценностей, формирование которых далеко не всегда мы способны объяснить, могут оказаться не только следствием, но и причиной глубочайших перестроек общественной организации. И эти изменения на долгие годы могут определять развитие того самого базиса, следствием которого надстройка, казалось бы, и должна являться.

Особенно велико влияние надстройки на структуру базиса и жизнь народа в критические периоды. Вот почему история наших ближайших десятилетий, развитие экономики, условия жизни будут в очень большой степени зависеть от тех идейных и нравственных начал, которые сейчас формируются.

Значит сейчас не на правительство и государство, а именно на интеллигенцию ложится основной груз понимания сегодняшней ситуации и сопоставления альтернатив развития. Именно интеллигенции предстоит разобраться в том, что и почему происходит, что следует сохранить из прошлого: глобальный нигилизм очень опасен, он иссушает душу народа, несет озлобленность, лишает людей одного из самых замечательных свойств, присущих человеку – умения прощать. Вот в таком контексте нам и предстоит критический пересмотр многих положений этики и нравственности, которые за три четверти века стали хрестоматийными. И нельзя сводить мораль лишь к надстройке и общественному сознанию. Она уходит в глубину подсознания – она связана с основами человеческого общества, как такового, хотя каждой нации, каждому классу и даже каждой общественной группе свойственны собственные нормы поведения. В конечном счете понятия добра и зла, вечных истин – это концентрированный опыт рода человеческого от первых этапов антропогенеза до сегодняшнего дня.

Как и многие, я полагаю, что материальное бытие первично. Но это лишь общее философское положение. В реальности материальное и духовное начала слиты воедино множеством опосредованных связей. И носят они неоднозначный, а порой и противоречивый смысл.

Цивилизация и нравственность совсем не синонимы. И в тоже время они неотделимы. Нравственность – это сердцевина цивилизации. Можно с этим соглашаться или нет. Но для меня это аксиома – изначальный постулат, ибо я глубоко убежден, что любая цивилизация, потерявшая нравственность, потерявшая свою духовность или даже просто с ослабленными моральными устоями, обречена на деградацию, на постепенное вырождение, и её ожидает уход с исторической сцены. Мало ли примеров нам дает история для подтверждения сказанного? Достаточно вспомнить историю Древнего Рима. Почитайте того же Каутского.

Цивилизация не тождественна и понятию «культура». Это тоже одна из составляющих цивилизации, и, как таковая, она определяет нормы поведения людей. Она переплетается с моралью и является одним из способов , может даже важнейшим, обуздания дикости, агрессивности, доставшихся нам от наших далёких предков и которые, увы, записаны в наших генах, как и биосоциальные законы, составляющими которых они являются.

Никогда нельзя забывать того, что общий предок всех ныне живущих людей – кроманьонец биологически сформировался много десятков тысяч лет тому назад, когда он жил в окружении могучего зверья и его психическая конституция была приспособлена к почти звериному бытию тех далеких времён. И совершенствование человека прекратилось уже именно тогда на исходе древнего каменного века. Значит, психические и физиологические особенности человека, заложенные в наших генах, то что мы сейчас наследуем, не могли быть ничем иным, как результатом приспособления к условиям жизни предледниковых эпох. И они совершенно не соответствуют современным условиям технического сверхмогущества и стремительного нарастания знаний в самых разнообразных сферах. И те биосоциальные законы, которые регулировали жизнь первобытного стада, свою биологическую неполноценность, то есть несоответствие своей природы изменившимся условиям жизни, человек должен уметь своевременно скомпенсировать правилами общежития, новой нравственностью. Иначе беда, иначе катастрофа! В этом и состоит смысл общественной фазы эволюции общества, которое должно уметь вводить в атомный век и приучать жить в нём охотников за мамонтами.

Вот почему сегодняшнее общество не сможет жить без «духовной цивилизации», без культуры, искусства, вот почему человеку необходимы законы цивилизованного поведения, включающие в себя всю совокупность запретов, или табу, как они назывались на заре цивилизованной жизни, или юридических норм и нравственности, как мы привыкли их называть сегодня. И роль всех этих неэкономических, «надстроечных» факторов в судьбах человечества будет нарастать не менее быстро, чем будет расти сложность нашей жизни, сложность и объем того, что мы привыкли называть базисом.

Цивилизация и ее составляющие – нравственность, культура, законы (юридические нормы) – обеспечивают преемственность поколений, преемственность поведения и образа мышления людей. Это своеобразная память людская, память о том положительном опыте, который накопило человечество с древнейших времен. И она всегда открыта для будущего. Все богатства человеческой цивилизации не дают нам жёстких регламентаций при выборе наших действий. В этом отношении они действуют совершенно иначе, чем условные рефлексы. Но они всегда выступают источником поиска в преодолении накатывающихся трудностей. Это вехи, показывающие направление брода в потоке событий, именуемых историей.

Цивилизация – это и одновременно фильтр, отсеивающий ложь всех видов от истины, которую мы и не всегда знаем, но которая необходима людям как воздух. Первый признак упадка цивилизации и деградации народа – это распространение лжи. Становясь нормой общества, она подобно метастазам, начинает пронизывать общественное поведение и общественное сознание, лишает его силы, надежды оптимизма. Лишает веры в человека, в его способность к целенаправленным коллективным действиям.

Цивилизация – это тонкая нить, связывающая прошлое и будущее. Если происходит её обрыв, то надо начинать всё или почти всё сначала. А это, по-видимому, далеко не всегда и возможно. И тогда общество снова погружается в невежество и дикость. Вот почему ослабление или даже быстрое изменение всего комплекса особенностей общественных отношений, общественного сознания и общественного поведения, которые формировались поколениями, означает для нации в большинстве случаев катастрофу и постепенный уход с исторической сцены.

Я много занимался анализом возможных последствий ядерной войны, пытался думать о том, что может произойти в результате других экологических катаклизмов. В конце концов у меня возникло представление об экологическом императиве и его неизбежном спутнике – императиве нравственном. И я пришёл к убеждению, что обрыв нити между прошлым и настоящим представляет и для отдельных народов и человечества в целом, смертельную опасность, не менее страшную чем разрушение связей между человеком и природой. Такие размышления заставляют понимать, скорее даже чувствовать, насколько цивилизация, культура, нравственность – деликатные и хрупкие конструкции. Никогда нельзя забывать о том, что это тонкие пленки, препятствующие кипящему потоку человеческих страстей, и достаточно порой, казалось бы, незначительного всплеска, чтобы этот поток снес непрочные заслоны цивилизации и обнаружил бы первобытную природу человека. Не это ли произошло в Иране, когда за считанные месяцы он из века двадцатого снова оказался отброшенным в восьмой? А разве в нашей истории не произошло нечто подобное? Не об этом ли нас предупреждал Менделеев в своих «Сокровенных мыслях»? Вот почему сегодня, в наше смутное время, меня так заботят те зыбкие мостки, которые связывают Россию времен её серебряного века с нынешней постбольшевистской Россией. Три четверти века мы не только теряли, но и приобретали. Как опасно этого не заметить и отбросить приобретенное вместе со всем тем страшным, что было в нашей жизни.

Цивилизация никогда не бывает безликой. У нее всегда глубокие национальные и исторические корни – в языке, культуре, религии, нравственных принципах. Если новые идеи и новые догмы с ними не согласуются, то они отторгаются народом. Мы это видим на собственном опыте. Один очень неглупый человек сказал мне однажды: «Октябрь отбросил культуру совершенно чуждую русскому народу, – культуру русской интеллигенции». В этой фразе по меньшей мере две ошибки. Они тесно связаны между собой и дают совершенно неверную трактовку проблемы «Октябрь и судьбы культуры». Прежде всего, революция не приняла культуры России и, отторгая ее, отторгла и ее носителей – русскую интеллигенцию. Не народ, а революция! И, кроме того, никакой специальной культуры русской интеллигенции, противостоящей культуре народа, просто не существовало. Еще раз – была русская культура и её носитель – интеллигенция. Были и её истоки: культура деревни и города, тоже отторгнутые Октябрем!

Такое отторжение было неизбежным. Вспомним историю Великой Французской революции – там ведь было почти то же самое. Там даже придумали новые названия месяцев и новое летоисчисление. Любая революция – попытка построить нечто совершенно новое, реализовать в стране новые формы жизни, новые формы культуры, новые философию и миропонимание, утвердить новые ценности, которые противостоят старым! Отсюда неизбежное отторжение всего того, что было создано духовным миром народа — и городом, и деревней, и интеллигенцией. И попытка заменить отброшенные ценности новыми, рожденными эйфорией победы, вероятно, сопутствует любой революции.

Связь народа, культуры и его передовых представителей – интеллигенции неоднозначна и противоречива. Верно и то, что интеллигенция всегда была достаточно далека от народа: во все времена народные массы не без труда усваивали её идеи, надежды, чаяния. Вспомним хотя бы историю хождения в народ. Недаром также было и то, что до революции «господ» и «смердов» отличали даже по одежде. И не мешает вспомнить, что в 1917-18 годах вместе с помещичьими усадьбами горели и замечательные библиотеки и коллекции картин, не вызывая у зрителей и организаторов пожаров никакого сожаления. Вспомним хотя бы судьбу усадьбы Блока.

Вместе с тем культура и цивилизация в целом имеют всегда глубокие народные корни. И интеллигенцию, так же как и её культуру, нельзя отделить от народа, ибо народ – это дерево, веками растущее на одной и той же земле. А интеллигенция подобна листьям этого дерева. К ним всегда идет благотворный ток – от корней к листьям. Он им нужен для жизни – без него листья увянут. Но вспомним также, что вместе с ними гибнет и растение, ибо всегда существует и обратный ток – сверху вниз, ток, который укрепляет и ствол и корни, ток без которого растение жить не может.

Носителями культуры является интеллигенция. Но не надо ставить знака тождества между людьми умственного труда, служителями культуры и интеллигенцией. Я знаю многих людей, как у нас, так и за границей, занимающихся радиоэлектроникой, программированием, отличных мастеров своего дела, людей вполне уважаемых, бесспорных интеллектуалов, которых в то же время я никак не рискнул бы назвать интеллигентами. Сегодня научно-технический прогресс стирает постепенно грани между белыми и синими воротничками. И по образу жизни, и по характеру одежды, да и по материальной обеспеченности различные категории людей теперь уже мало отличаются друг от друга. Но это вовсе не означает, что численность интеллигенции заметно возрастает, хотя её значение в судьбах человечества стремительно возрастает.

Всем известно, что слово «интеллигенция» чисто русского происхождения. И уже из русского языка оно перекочевало в западные. Точного аналога нашего термина они не имеют. Широко используемое слово «интеллектуал» совсем не является его эквивалентом. Среди интеллектуалов, способных рассуждать о высоких материях, я встречал не только людей интеллигентных, но и откровенных хамов, занятых устройством лишь собственных дел и поведение которых никак не отвечает моим мерилам интеллигентности. Во Франции в XVIII веке бытовало слово «философ». Я думаю, что тот смысл, который тогда в него вкладывали, более или менее близок к нашему современному понятию «интеллигент».

Интеллигент – это всегда человек ищущий, не замыкающийся в рамках своей узкой профессии или чисто групповых интересов. Интеллигентному человеку свойственны размышления о судьбах своего народа в сопоставлении с общечеловеческими ценностями. Он способен выйти за узкие горизонты обывательской или профессиональной ограниченности. Одним из первых, известных нам, русских интеллигентов был Радищев. Я думаю, что одним из них был и знаменитый протопоп Авакум. Впрочем, у любого народа всегда есть интеллигенты.

Во второй половине XIX века в России возник довольно заметный слой интеллигенции со своим духовным миром, своими традициями, со своими слабостями, своей силой! С ним связаны те удивительные взлёты русской культуры, которые дали миру замечательных писателей, художников, музыкантов и, конечно, ученых. Среди интеллигентов были люди разных сословий, и аристократы, и крупные чиновники, и купцы вроде Третьяковыа или Мамонтова. Но все же в массе своей русская интеллигенция комплектовалась из разночинцев и служилого дворянства.

И как бы ни были глубоки народные корни, интеллигенция в немалой степени оторвана от народа, между ними всегда имеется определенный барьер. И его не может не быть. Люди разные, и не всем природой и судьбой дана способность абстрагироваться от повседневных забот и думать о том, что «их непосредственно не касается». Да и время для этого нужно, и образованность – не лишний атрибут! А где всем этим запастись. Вот и возникает постепенный отрыв интеллигента от земли, его породившей.

И тем не менее интеллигенция плоть от плоти, кровь от крови своего народа. Более того, общий подъем культуры народа, его образа жизни, его стандартов мышления, характера интересов и самое главное – раскрытие творческого, духовного, нравственного потенциала народа обязаны прежде всего интеллигенции. Это не просто листья, а именно энергетический блок растения, именуемого народом, это тот механизм, который улавливает энергию Солнца и с помощью хлорофилла питает все его остальные части. И всё новое и полезное, в том числе и чувство красоты, гармонии, даже если оно и зарождается в толще народа, как сквозь фильтр проходит через интеллигенцию лишь затем, чтобы, порой уже в совсем измененном виде, стать общим достоянием народа. Эта роль интеллигенции особенно хорошо просматривается на эволюции образа жизни, характера и привычек народа.

Исчезновение интеллигенции или исключение ее из духовной жизни общества – это трагедия для нации. Это может кончиться её нравственной смертью. И во всяком случае, это постепенный отход народа от рампы истории в глубину её сцены. Восстановление интеллигенции требует поколений. Нельзя говорить о «подготовке интеллигенции». Развитие интеллигенции, её становление – процесс, качественно отличный от подготовки квалифицированного рабочего, инженера или физика-ядерщика. Это естественный процесс саморазвития нации.

Во все времена, во всех странах интеллигенция вызывала и вызывает подозрение высших слоев общества, и особенно власть имущих. И не без оснований! Ей от природы свойственна известная фронда по отношению к любому режиму, чувство недовольства происходящим, где бы и что бы ни происходило, неспособность полностью адаптироваться к окружающему и безоговорочно принять существующее положение вещей, каким бы оно ни было. Это и порождает подозрительное к ней отношение. Но именно в этом и ее сила! Ибо чувство недовольства к настоящему и стремление к поиску, к отысканию альтернативы установившемуся образу жизни, осмыслению путей их исправления, – гарантия прогресса. Интеллигенция рождает иногда бунтарей, революционеров, но никогда не рождает тиранов. Из ее среды выходят мыслители, художники, но не сталины и гитлеры.

Интеллигенцию принято называть прослойкой, не относя её ни к какому классу. Хотя и существуют выражения «буржуазная интеллигенция», «пролетарская интеллигенция» и т.д., однако подобные выражения не несут особого смысла, ибо интересы и цели интеллигенции прямо никак не связаны с интересами того или иного класса. Можно привести множество примеров, когда представители, так называемой, дворянской или буржуазной интеллигенции оказывались выразителями интересов пролетариата. И наоборот, выходцы из слоев рабочих могли оказаться в роли адвокатов буржуазии. Порождать интеллигенцию – это свойство народа, его социальной и биологической природы, хотя, конечно, каждый интеллигент, в зависимости от характера своего воспитания и жизненной судьбы, отражает те или иные взгляды и традиции – классовые, национальные.

Есть еще одна особенность интеллигенции, которая порой раздражает государственных деятелей. Эта её тенденция к интернационализму, её космополитичность, если угодно. Интеллигент от природы наделен способностью думать о вопросах общечеловеческих, к какой бы нации он не принадлежал, каково бы не было его вероисповедание, партийная принадлежность и цвет кожи. Нельзя, конечно, представить себе интеллигента вне национальности, даже если он сам себя называет «гражданином мира». И тем не менее, интеллигенты разных стран легко находят общий язык и общие интересы. Мне приходилось говорить с японцем о русской музыке, с южноамериканцами об исламском фундаментализме. И мы были друг другу интересны, да и образ мышления у нас оказывался достаточно схожим. Во всяком случае, я понимал интеллигентного японца лучше чем работника партийного аппарата или современного молодого бизнесмена!

Как-то в самолете из Брюсселя в Нью-Иорк, где-то в конце 70-х годов, я познакомился с одним бельгийским интеллигентом, по специальности врачом. Когда мы стали говорить о его партийной принадлежности – он читал «Drapeau Rouge», орган бельгийской компартии, то он, оказавшись беспартийным, тем не менее назвал себя розово-зелёным. Приняв его манеру выражаться я назвал себя красно-зелёным, добавив, что весьма активно и в научном и в общественном плане занимаюсь проблемами энвайроментального характера. И тут согласившись, что у нас есть широкая общая платформа для размышлений и действий, он поделился со мной мыслями, которые мне действительно были близкими.

«Знаете, что отделяет нас, европейских интеллигентов левого толка, людей, которые с симпатией относятся к странам социалистической ориентации, от всех вас, живущих за железным занавесом? Наверное нет! Это слова вашего коммунистического гимна.

Du passe faisons une table rase
Foule esclave, debout! debout! 

их точное значение по-французски:

Из всего прошлого сделаем чистую доску,
И толпы рабов вставайте! Вставайте! 

Эти строки имеют несколько иное звучание, чем их русский перевод:

Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,

Кто был ничем, тот станет всем.

Значит по исходной французской версии, разрушить надо не только мир насилья, но и вообще весь старый мир.

Прочтя мне эти строчки, мой сосед по самолету продолжал:

«Для того, чтобы с нами иметь дело вы должны нас понять. Мы с большой симпатией относимся к идеям социализма, но не хотим, чтобы судьба замков Луары была похожа на то, что происходило у вас в начале революции, мы не хотим, чтобы на месте Реймского собора появилась лужа с хлорированной водой. Мы хотим, чтобы все ценности тысячелетней цивилизации достались нашим потомкам. Так что – либо мы, либо чистая доска. Да и рабов уже не осталось: где Вы найдете лионских ткачей?! И дальше в таком же духе.

Как все подобные слова гармонировали с моим мировосприятием, с тем, что я ещё ребенком слышал во время субботних вечеров у нас дома. А теперь такие мысли уже и не требуют комментариев и доказательств – за последнюю сотню лет в нашем мире многое изменилось и конец нынешнего века совсем не похож на его начало. Резко возросла роль интеллектуального начала в судьбах человечества, а следовательно, и роль интеллигенции, значение культуры, духовного и гуманистического начал.

Но самое главное, что поняла, как я надеюсь, интеллигенция конца нынешнего столетия – ничего и никогда нельзя уничтожать до самого основания и что только постепенная и очень осторожная эволюция способна уберечь самое прекрасное и самое хрупкое произведение человеческого гения – цивилизацию и культуру, а значит и надежду на «человеческое существование».

В той модели социализма, которую пытались реализовать на половине планеты, роль культурного наследия, роль национальных традиций, его менталитета не только не недооценивалась, но и не обсуждалась, сколь-нибудь серьёзно. Разве можно принимать полуграмотную болтовню пролеткультовцев и их не менее грамотных оппонентов в качестве попыток понять, что значит культура народа? Предстоит ещё понять, что это его духовная жизнь, его образование, традиции, наука, религия. Что всё это сцеплено нерасторжимыми нитями, что всё это родилось не случайно ибо бесконечно нужно народу. Но в те послереволюционные годы могли говорить лишь только недоучки, а интеллектуальная Россия была принуждена к молчанию. Это и послужило одной из причин того нигилизма по отношению к духовным ценностям, по отношению к интеллигенции, к интеллектуальной и духовной жизни, который в конечном счете самым печальным образом отозвался на судьбах нации.

Как иначе можно объяснить уничтожение храма Христа Спасителя, построенного частично на народные деньги в память изгнания Наполеона с нашей земли? Как можно понять ликвидацию в конце 20-х годов движения краеведов, гибель и изгнание целого слоя интеллигенции из Советского Союза в период после окончания гражданской войны и многое другое.

Изгнание интеллигенции часто мотивируют тем, что она не принимала Советской власти. Во-первых это не совсем так. Конечно она внутренне не могла принять большевизма; я уж не говорю о последующих измах. Во-вторых, в своей массе она была высоко патриотична, куда более патриотична, чем нынешняя «демократическая интеллигенция», которая безропотно приняла разрушение великого государства. И, наконец, разве критическое отношение к правительству могло служить оправданием того, что народ лишился своих впередсмотрящих? В реальности это была борьба за власть: человек вроде Розанова или Бердяева был для властей в миллион раз опаснее дюжины контрреволюционных атаманов. Причина была та же, что и исход немецкой интеллигенции во времена фашизма. Кстати, Германия и сейчас ещё не восполнила этой потери.

Однажды во время телевизионного интервью ведущий (им был Владимир Молчанов) задал мне вопрос: в первые годы революции наша страна обладала очень интеллигентным правительством; как это отразилось на её судьбе, судьбе её культуры в первую очередь? Я позволил себе оспорить саму постановку вопроса.

Действительно, в те годы в правительстве было много блестяще образованных людей, хотя многие из них не получили систематического образования. Тот же А.В.Луначарский, который сыграл нехорошую роль в судьбе моей семьи. Об этом я уже рассказывал, как и о том, что уровень образованности нельзя отождествлять с уровнем интеллигентности. Надо смотреть на дела людей, на их отношение к русской интеллигенции, в частности. И уже первые акции советского правительства говорят о многом. Расстрел Николая Гумилёва, отказ Блоку выехать на лечение в Финляндию. И как результат – его смерть от дистрофии. Создание Соловецкого лагеря и превентивные ссылки… Но самое главное – запрет на свободную мысль! Нужны ли ко всему этому комментарии?

Нигилизм по отношению к отечественной культуре и недооценка роли интеллигенции, непонимание ее места в происходящих процессах – одна из составляющих доктрины тех лет и причина нашего нравственного, да и научного упадка. Я ещё раз вспомню деятельность Луначарского – она наглядно показывает корни того пренебрежительного отношения к культуре и отечественным традициям, которое столь пагубно отразилось на судьбе страны. И, к сожалению, продолжает сказываться ещё и сейчас. В Луначарском, как в «зеркале русской революции» отразились то сверхпрозападное пренебрежение к России, которое идет от марксизма, которое и теперь свойственно определенным кругам, полагающим, что «Россия мертва», как сказал однажды Г.Э.Бурбулис.

Пусть историки литературы меня поправят, но мне кажется, что кредо Луначарского было уже вполне определенным ещё в самом начале ХХ века. Достаточно прочесть его статьи о русской литературе, чтобы стало очевидно – Луначарский чужд одной из самых замечательных традиций русской классики, четко проявившейся уже в гоголевской «Шинели»: любой человек, какой бы он ни был, всегда остается человеком, он всегда заслуживает участия, симпатии и уж во всяком случае внимания к его горестям. Заметим, что Ленин не отверг сочинения Луначарского, и их автор хвастался этим.

Большевизм ещё в начале века объявил войну не только традициям русской интеллигенции и ей самой, но и глубинным, истинно народным особенностям нашей культуры. В самом деле, в отличие от принципов протестантизма, в соответствии с которым «избранность» подтверждается житейским преуспеянием, а страдальцы почитаются «животными в обличье человека» или, скажем, в отличие от иудаизма, почитающего болезни и невзгоды карой Господней, раннее христианство, а за ним и православие призывают к милосердию. Эти принципы вошли в плоть и кровь нашего народа и, не вытравив их из сознания, нельзя было надеяться утвердить в нашем народе принципы большевизма, глубоко по своему существу, а не по словесной оболочке, чуждые русскому народу. И Луначарский в этой отнюдь не холодной войне сыграл свою мрачную роль.

Я думаю, что без Луначарского не мог бы появиться Пролеткульт и его прямой наследник – концепция социалистического реализма, о которой мы, слава Богу, уже перестали вспоминать. Были и другие акции, так или иначе связанные с Луначарским, та же высылка из России ведущих гуманитариев. Почитатели наркома просвещения говорят иногда, что этими акциями он спас ученых от той более жестокой участи, которая бы их неизбежно постигла в 1937-ом году. Но мог ли сам Луначарский предполагать то, что случится в стране через 15 лет? Нет! Высылка цвета русской интеллигенции просто не могла не состояться. Её диктовала логика борьбы. Бердяев был опасен потому, что он обладал знаниями и талантом Бердяева, а не только потому, что он не принял большевистских доктрин.

Русская культура и наука потеряла в 20-е годы и начале 30-х годов целую плеяду её замечательных представителей: Чичибабина, Ипатьева, Гамова, Кандинского, Шагала, Бенуа, Шаляпина, Рахманинова и многих и многих других. И не было дано понять и почувствовать Луначарскому, Бухарину и другим партийным интеллектуалам тех предсталинских времён, что лозунг «кто сегодня поёт не с нами, тот против нас», который в те годы был вывешен на фронтоне здания музея Ленина, и его последовательное проведение в жизнь – это одна из глубинных причин нашего сегодняшнего не только культурного, но и технологического отставания от развитых стран!

Можно принимать или не принимать разнообразный авангардизм и «выверты» художников и поэтов 20-х годов, включая «ничевоков». Они могут нравиться или не нравиться, и среди них могут быть не только гении, которые однажды прославят свою родину. Среди них наверняка будут и бездари и спекулянты на моде – я даже готов признать, что таких заведомо будет большинство. Но в не меньшей степени я убежден и в том, что подобная накипь очень быстро уходит в Лету. В целом же все это «авангардистское» – необходимая предпосылка нахождения путей рационального развития. Без подобных поисков общество и его культура непременно оказываются однажды в тупике. И заранее сказать, раз и навсегда, какой же из этих путей будет тем единственным, который нам нужен, куда труднее, чем точно предсказать погоду на месяц вперед. Я утверждаю это уже как профессионал, знающий как трудно составить такой прогноз!

А в нашем обществе «развитого социализма» была принята аксиома, не подлежащая обсуждению: любая творческая, интеллектуальная деятельность должна быть подчинена той или иной политической программе, на формирование которой, эта самая творческая деятельность не могла оказать какого либо влияния. Вопрос о том, насколько та или иная творческая активность соответствует политической программе, решался функционерами, то есть людьми, непосредственно никакой творческой деятельностью не занимавшимися.

Вначале это утверждение принципа «монокультуры» и фокусировки творческого потенциала происходило в «лайковых перчатках», если так можно называть изгнание из страны или превентивные аресты её творческой элиты, людей не способных мыслить в рамках заданных трафаретов. Ну, а затем… затем лайковые перчатки были сняты и началось «выкашивание».

Утверждение монокультуры с помощью «выкашивания» придумали английские садоводы уже более 300 лет тому назад: на своих газонах они систематически выкашивали все то, что растет хотя бы немного не так, как это задумал хозяин газона. В результате возникал газон, который можно было сколь угодно топтать, не боясь его испортить.

Хотя стоит ли здесь обо всём этом подробно писать – на эту тему наговорено уже столько, что я вряд ли скажу что-либо новое! Важно то, что традиции свободной мысли – мысли свободной в самой себе, – как любил говорить Вернадский, постепенно все более заменялось суждениями, осуществлявшимися по определенным правилам и системам табу. И такое происходило не только в сфере гуманитарной мысли и искусства. Впрочем, творчество в любой сфере деятельности остается творчеством и не может быть совместимым с системой жёстких директив. Так же, впрочем, как и с монополией на знание единственного пути – единственного «правильного» пути развития общества.

Подобный примитивный прагматический взгляд на значение и место культуры и науки в новом обществе естественным образом принижал и роль интеллигенции в этом процессе. Состав интеллигенции беднел и ее роль катастрофически уменьшалась, а возобновление этого слоя шло чрезвычайно медленно.

Подготовить кадры высококвалифицированных техников и инженеров, как выяснилось, не так уж и трудно. И здесь мы достаточно преуспели. Это показала и Великая Отечественная война, и послевоенный период восстановления, и история создания ракетно-ядерного потенциала. Формирование же мыслителей, философов, как их называли французы в XVIII веке, то есть интеллигенции требует поколений. И она возникает не по решению партии и правительства, а представляет собой естественный процесс саморазвития общества. И, как показал себя постперестроечный период, когда к власти пришли люди, претендующие на то, чтобы считаться интеллигентными, как раз интеллигентов среди них и не оказалось!

Таким образом, интеллигенция выступает одной из важнейших гарантий жизнеспособности общества. Благодаря ей оно способно встречать новое и неизведанное, что приходит в нашу жизнь, приспосабливать к новым условиям не только материальную основу, но и образ мышления и нравственность. И нарастание нашего технического отставания на пороге стремительного изменения технологического основания общественного развития, трудности, которые мы встречаем в перестройке мышления, понимания экологического императива и необходимости новой нравственности, во многом являются следствием снижения «потенциала интеллигентности». Одним из его индикаторов является пресса. Хотя и говорят о том, что перестройка, новое мышление – это прежде всего продукт исканий интеллигенции, и ссылаются при этом на нашу публицистику, на самом деле, многое обстоит иначе: интеллигенция ещё по-настоящему не вышла на страницы широкой прессы. Отдельные ласточки ещё не делают весны.

Кроме того, поток статей, смакующий наши беды, просчеты и невзгоды, ещё очень немного говорит об интеллигентности их авторов. Пока это только производная от политической борьбы. А может быть, у многих авторов и в самом деле уже нет этого потенциала?

И все же, думаю, что это не совсем так! Вот почему это эссе я хочу закончить на оптимистической ноте. Как бы ни тяжела была наша история, какие бы потери нам ни пришлось понести, связь времен не прервалась. «Табула раза» все-таки не состоялась. Мы так и не стали безродными иванами, родства не помнящими, а сохранили себя в качестве наследников великой культуры. И память народа, память интеллигенции не оборвалась. Она сохранилась благодаря таким титанам, как Вернадский или Тимофеев-Ресовский, благодаря таким подвижникам как Сахаров, Лосев и многим другим, сохранившим «зазженные светы», как писал Брюсов и сумевшим передать эстафету. Теперь надо только создать атмосферу, чтобы этот тлеющий огонек снова вспыхнул бы костром из сухих еловых веток, как это уже однажды случилось в начале века. И за это ответственна интеллигенция, которая, хочется надеется, однажды вместо борьбы за кресла, где она всё равно всё проиграет, займется настоящим ей свойственным делом!

Сейчас самое главное не загасить уже тлеющий огонек. А сделать это совсем не сложно: один шаг назад – и снова на многие десятилетия мы окажемся отодвинутыми от столбовой дороги.

Уроки прошлого

Я убежден, что никакого термидора, сталинской революции (или контрреволюции – выбор слов здесь может быть любым) на границе 20-х и 30-х годов не было. Произошла не смена принципов, а ужесточение способов реализации изначальных идей и принципов и изначальной большевистской программы. А она состояла в построении государства не во имя процветания страны и её народа, а во имя реализации определённых целей, с таким процветанием не связанными. Это, вероятно, и был изначальный и явно не формулируемый принцип: другие люди – другие цели. Ленин, Троцкий, Бухарин и иже с ними создавали государство «под себя», под идеалы «своей компании», а Сталин – тоже «под себя», но под себя лично. И как восточный человек, он строил восточную деспотию, впрочем, ничуть не более циничную и жестокую, чем государство «образованного» большевизма с его «интеллигентным» правительством.

В отличие от Ленина, Сталину пришлось однажды вспомнить и о русском народе, его мужестве и его традициях, но не из любви к нашему народу и его культуре, а в тяжёлую годину, когда без нашей стойкости и крови его государство не могло бы сохраниться. История развивалась на фоне бескомпромиссной борьбы за власть. Сыграли роль и личные качества Сталина, который опирался на аппарат, созданный Лениным. Вот почему основным стержнем событий была логика развития командно-бюрократической системы, созданной ещё в первые послереволюционные годы. Ликвидация НЭПа была предопределена, хотя и осуществилась раньше чем задумывалась. И в качестве жертвы исходной идеи была принесена цивилизация.

Да, я не оговорился – цивилизация!

Английский историк Тойнби, а ещё раньше Данилевский считали Россию самостоятельной цивилизацией, не западноевропейской и не восточной, а именно самостоятельной цивилизацией! Она расположена между миром, в котором властвуют идеалы западного христианства, и миром ислама – цивилизации, качественно отличной от западной по своим идеалам и мировосприятию. И эта наша двойственность идёт ещё с IX века. Духовное наследство Византии наложило отпечаток на всю историю России и стандарты мышления ее народа. А с Востока шла не только экспансия, но и влияние исламского мира. Это началось еще со времен Волжской Булгарии, принявшей ислам за сто лет до крещения Руси. А «лесная культура» угро-финских народов, которых ассимилировали русские, тоже не пропала даром. Она и сейчас дает о себе знать.

В результате этого сложнейшего процесса смешения культур возник совершенно особый мир, прежде всего мир «крестьянской Руси» со своей манерой жизни и шкалой ценностей. И именно этот мир рождал свою интеллигенцию, рождал своё неповторимое искусство, своё миропонимание и нес в ту же Западную Европу иные духовные ценности, несмотря на все барьеры – национальные, религиозные, языковые. И понять Пушкина, Гоголя, Достоевского нельзя, не познав особенностей и духа этой православной России, Украины, Белоруссии, всего того, что шло от Киевской Руси.

Уровень промышленного развития в нашей стране был совершенно иным, чем в США, Англии, Германии… Но все шло своим чередом, следуя общей логике развития общества, его производительных сил, отвечая тем особенностям, которыми обладала страна. И крутые насильственные повороты, не учитывающие этой логики, как заметил ещё Ключевский, до добра не доводили. Петр вздернул Россию на дыбы, и Россия XVIII века добилась, казалось бы, удивительных успехов. К концу века у нее была лучшая в Европе армия, флот, которому могла позавидовать и Британия, а стали и железа она выплавляла больше чем вся остальная Европа. Но за все эти успехи ей пришлось заплатить страшную цену.

В том XVIII веке в России не только окрепло крепостничество тогда, когда во всей остальной Европе оно уже сходило на нет. Для проведения в жизнь «петровской перестройки» императорской власти пришлось создать невероятного могущества бюрократический аппарат. И он сделался самодавлеющей силой, сковавшей страну неразгибаемым обручем. Именно, благодаря ей Россия не смогла принять вызов первой промышленной революции, которая требовала раскрепощения инициативы и реализации принципа «laissez faire». А давать кому бы то ни было что-то делать самостоятельно, российская бюрократия, как раз, и не могла. Началось стремительное отставание от быстро развивающейся промышленной Европы.

Терялась и военная мощь империи – промышленность не могла обеспечить армию нарезным оружием. Транспорт не справлялся со своими задачами. Мы не просто проиграли Крымскую войну: нас расстреливали с той дистанции, куда наши пушки не доставали. И никакой героизм русских солдат и мастерство офицеров изменить судьбу войны не могли. Проиграла войну не Россия, а система, созданная Петром! И несмотря на революцию «сверху» 1861-го года и последующее развитие капитализма, петровская система так и не была окончательно сломлена. Я сошлюсь на Макса Вебера, глубоко изучившего особенности русской революции 1905-го года. Он считал, что основной силой, помешавшей России вступить на путь общеевропейского развития, были не трон, не дворянство, не слабость буржуазии, а всесилие чиновно-бюрократической системы, которой любые изменения были смертельно опасны. Гибель Столыпина – наглядный пример ее могущества.

Что-то подобное революции Петра случилось и в Октябре: лица, взявшие власть в свои руки, особенно не задумывались над логикой развития нашей цивилизации и спецификой духовной жизни народа. А им никак не соответствовал западный вариант социализма, проповедуемый утопистами, Дюрингом и иже с ними. А, следовательно, и тот путь, по которому пошли большевики.

Россия, вернее, русская цивилизация была, может быть, ближе, чем какая-либо другая, подготовлена к восприятию идей социализма – социальной защищенности, социального равенства и справедливости. Особенно деревня с ее общинным укладом. Однако система идеалов и ценностей социализма, выработанная социал-демократической эмиграцией, игнорировала и, я думаю, презирала многое из нажитого «русским мужиком». Та совокупность идей и та модель социализма, которые привносились на русскую землю, могла быть принята люмпенизированной частью населения, но не народом в целом. Для того, чтобы её утвердить в нашей стране, было необходимо физически уничтожить наиболее действенную часть её народа. Интеллигенцию, предпринимателей, самостоятельных крестьян … – такова логика! Кстати говоря, следующая из марксистского анализа.

Россия была беременна революцией, петровская система себя уже изжила полностью. Революция, в той или иной форме, не могла не произойти. Но всё дальнейшее должно было бы определяться собственным российским укладом и его традициями. Но для этого потребовалась бы совсем иная модель общества и системы, чем та которая во многом воспроизводила петровскую бюрократию.

Неприятие русской социал-демократией и большевизмом нашего традиционного образа мышления и шкалы ценностей – это не событие послереволюционного периода. Вспомним, например, отношение социал-демократов к русской философской мысли, ее практически полное игнорирование и неприятие, в частности, идей русского космизма, идей единства природы и обществ

Как далеко до завтрашнего дня, глава VI.

https://litresp.ru/chitat/ru/%D0%9C/moiseev-nikita-nikolaevich/kak-daleko-do-zavtrashnego-dnya/7

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

шесть − один =